12 января [1929]
Сквозь сон все видела отрывки "Жизни Арсеньева" и все хотела сказать, что то место, где Арсеньев сидит у окна и пишет стихи на учебнике,- нечто особенное, тонкое, очаровательное. Потом проснулась и, лежа в постели, не решаясь по обыкновению встать от холода в комнате и сознания общего неуюта, додумывала то, что вчера говорила И. А. и что он просил записать.
Мы говорили о рецензиях на "Жизнь Арсеньева" и в частности о рецензии Вейдле, написавшего, что это произведение есть какой-то восторженный гимн жизни, красоте мира, самому себе, и сравнившему его с одой. Это очень правильно. И вот тут-то мне пришла в голову мысль, поразившая меня.
Сейчас, когда все вокруг стонут о душевном оскудении эмиграции и не без оснований - горе, невзгоды, ряд смертей, все это оказало на нас действие - в то время, как прочие писатели пишут или нечто жалобно-кислое или экклезиастическое или просто похоронное, как почти все поэты; среди нужды, лишений, одиночества, лишенный родины и всего, что с ней связано, "фанатик", или, как его назвали большевики, "Великий инквизитор" Бунин, вдохновенно славит Творца, небо и землю, породивших его и давших ему видеть гораздо больше несчастий, унижений и горя, чем упоений и радостей. И еще когда? Во время, для себя тяжелое не только в общем, но и в личном, отдельном смысле... Да это настоящее чудо, и никто этого чуда не видит, не понимает! Каким же, значит, великим даром душевного и телесного (несмотря ни на что) здоровья одарил его Господь!..
Я с жаром высказала ему все это. У него были на глазах слезы.