Успех, конечно, был обеспечен демонстративным характером выступления, торжественной обстановкой и избранным составом слушателей. Но я льстил себя уверенностью, что тут сыграло роль и самое содержание доклада. Весть о возможности примирения, очевидно, была приемлема и желательна для разнообразных политических оттенков, здесь собравшихся. Едва ли она казалась всем настолько осуществимой, как мне, с моим неполным знанием всего происходившего за десятилетний промежуток в России. Во всяком случае, выслушать примирительную речь от "отпетого революционера", приводившего притом "революционные" доказательства этого настроения у самых крайних, было пикантно и меняло сложившееся мнение о самом докладчике. Мой милый прапорщик сказал приличное случаю приветственное слово и преподнес мне огромнейший букет мимоз. Момент моего, так сказать, официального принятия в ряды московской избранной общественности прошел удачно.
Конечно, это выступление не осталось единственным. Ближайшее право на меня предъявила московская молодежь, не нашедшая доступа в Новосильцевский особняк, - и я с особым удовольствием принял предложение из среды, за дружбу с которой был из Москвы изгнан. При содействии моей рязанской знакомой, а теперь московской курсистки Н. В. Шиповской была устроена "чашка чаю" в демократическом квартале Москвы. Помещение походило на мансарду - и уже к началу лекции наполнилось густым табачным дымом. Эстрады тут не было; ее отсутствие было заполнено простым деревянным столом, на который вознесли оратора. Кругом стола тесным кольцом сгрудились слушатели. Было очень жарко; к концу стало трудно дышать, яблоку было упасть некуда. Прием был простой и дружественный: принимали, как своего: как будто мы и не расставались. Моя тема была та же, что и в особняке Новосильцевых, но я говорил свободнее и, вероятно, распределял иначе оттенки изложения. Обыкновенно, в таких случаях завязывается, по окончании лекции, спор. Но тут я не чувствовал никакого психологического сопротивления аудитории. Мои факты и выводы принимались без критики: на докладчика смотрели, очевидно, как на авторитетного учителя. Позднее, всё это сложилось бы иначе: но мы были еще в конце апреля или в начале мая: политической дифференциации еще не произошло; речь удовлетворяла настроению того момента.