Не помню, уж при каких обстоятельствах Эфроимсон познакомил меня с поляком, носившем славную фамилию Плятер, графом по происхождению, из семьи, прославившейся в бурные годы польских восстаний прошлого века. Его худоба, бледность и физическая немощь были особенно явственны на фоне врожденной аристократической изнеженности. Он состоял в категории инвалидов и работал на какой-то придурочной должности. Сидел Плятер уже давно, кажется, с момента «воссоединения» западных земель, то есть с 1939 года и, видимо, хлебнул за это время сполна. Он «принимал» меня у своей тумбочки в секции барака, непрерывно щебетал, ведя светский разговор, и угощал чаем из заветных фарфоровых чашек с облупленными краями, так не вязавшимися со всей лагерной обстановкой. Чувствовалось, что эти чашечки — его гордость, что-то такое, что заменяло родовой замок, портреты предков. И его обличье — внешнее и внутреннее — и его щебетание, и фарфор производили жалкое и в то же время страшно тягостное впечатление.
Тот же Белаш, который к тому времени устроился на придурочью работу (все-таки доктор наук), и узнавший Плятера со стороны, остерегал меня от близких отношений с графом: «Ты ему не пара, тебе может быть от него хуже», — говорил он мне. Да и меня не тянуло к этому человеку, у которого за внешним лоском не знаю, что было внутри. Что стало с ним позже — не знаю.
Периодически инвалидов отправляли в Карлаг. (О Белаше скажу еще вот что: в 60-х годах я встретил его на улице в Москве. Он преуспевал, хвалился собственной «Волгой», в Москве был в командировке, а жил и работал на Украине, и у его рта уже не было черепашьей замкнутости.)