Но были, конечно, и не столь радостные события. Владимира Петровича и Александру Михайловну ограбили по дороге со станции. Сняли верхнюю одежду, часы, деньги и кое-какие продукты.
Не оставляла своими заботами и ВЧК, только что переименованная в ГПУ. Летом колония в третий раз подверглась обыску, как и в предыдущие разы, безрезультатному. К этому мы привыкли и не волновались.
Страшнее была ревизия. Мы о ней узнали заранее. Поступил донос, что у нас монастырь, а не колония. Заведующий МОНО Рафаил и заведующая отделом Крупенина решили приехать к нам, увидеть и закрыть. Нужен был ещё представитель общественности. Мама устроила так, что на эту роль предложил себя Станислав Теофилович Шацкий — большой её друг и в то же время большой авторитет для МОНО. Мы их встретили танцами. Они удивились: «Вот так монастырь!» Пошли осматривать дом — везде порядок, благолепие. Пошли по огородам, полям. Объяснения давали Серёжа Белый, Николя и я. Они остались очень довольны. В парке в это время устроили игру в «набег на знамя». Потом ревизоры заперлись с мамой и часа два её допрашивали, всё насчёт режима. Она им очень смело отвечала, что её цель готовить дельных и в то же время гуманистически настроенных, бескорыстных людей. Для этого им нужно обладать чувством единства со всем миром. Его наиболее сильно даёт только религия. На одной дарвиновской обезьяне гуманизма не воспитаешь.
Ревизоров провожала вся колония. Настроились добродушно, звали приезжать ещё. На обратном пути Шацкий дал своё заключение: «С педагогической стороны опыт поставлен безупречно. Ребята бодры, работящи, веселы — это главное. А каким способом Лидия Марьяновна этого добивается, это не так важно». Начальство с этим согласилось и решило колонию не закрывать, а дать нам усиленный паёк, кой-какие машины и увеличить ассигнования.
В начале лета я опять тяжело болел малярией, которая вообще взяла в работу чуть не половину ребят. По этому случаю я был в прекрасном настроении. Ещё бы — можно не работать и совесть не мучает. Нельзя же работать при температуре 40°. В промежутках между приступами можно поглощать «Историю физики» Лакура и Аппеля или, например, изложить своё настроение в таких стихах:
Голубое птичье пенье,
Голубое настроенье,
Голубые небеса.
Ветер гонит прочь сомненья.
Будит в сердце изумленье,
Будит в мире чудеса.
Расправляю гордо спину,
Чую силы-исполины,
Чую радостную страсть.
Пляшут мысли как дельфины,
Улыбаюсь без причины,
Отдаюсь мечтам во власть.
И ещё:
Всплески,
Ласки,
Перелески,
Блески,
Краски,
Звонкий день.
В сердце песни,
Сердцу тесно, —
Рвётся сердце
В голубень.
«Голубень» — это я у кого-то содрал.
Эти стихотворения были помещены в колониальные журналы, переписаны красивым почерком с виньеткой, где чайки рассекали крыльями синий треугольник неба, и подарены маме. Мама была ими очень горда. Она не удержалась, чтоб не показать их Михаилу Осиповичу Гершензону, высшему авторитету, скрыв пока, до получения похвал, имя автора. Гершензон прочитал и сказал:
— Это, конечно, написала самая сентиментальная и глупенькая из Ваших учениц. Не беспокойтесь, Лидия Марьяновна. Потребность марать бумагу у них с годами проходит.
Мне об этом приговоре мама рассказала только 8 лет спустя.
Но всё это было весной, а к осени у меня были совсем другие мистические настроения, которые я выразил в поэтической форме:
Врубаясь волн упругой сталью
В глубины жизни, чей страшен лик,
Я насыщаю безбрежной далью
Свой интегральный предвечный миг.
Холодно-жгучей межзвёздной кровью
Я заполняю души фиал,
Чтоб пробудился из сердца новью
Трансцендентальный потенциал.
Я ясно вижу, как жар желаний
Плетёт по небу узор из роз,
Я ясно слышу солнцестоянья
Молекулярных всесильных гроз.
Когда ж в бездонном эфирном ложе
Астральным светом горит венец,
Тебе ль внемлю я тогда, о Боже,
О ассинтота земных сердец!
Ай да Давид Львович, ай да загнул! Эффектно выразил свою сущность. Только никто не мог мне объяснить, что эта абракадабра значит. Вот хоть эти «солнцестоянья молекулярных гроз». Но звучит? Звучит. А в деталях незачем копаться. Это символы, а они должны быть туманны.
Удар в самое сердце мне нанёс три года спустя профессор Слудский. Когда в институте он начал проходить с нами аналитическую геометрию, то вскоре выяснилось, что на свете существуют не ассинтоты, а ассимптоты. Вся моя ода себе и Богу пошла насмарку и я решительно перешёл в поэтическом творчестве, как выражалась няня, «на юмор и сатиру».
Но в колонии я одновременно увлекался и прозаическим творчеством. Я написал ряд философских статей. Причём писал их для одновременной практики в языке на эсперанто. Одно сочинение называлось «Об энтропии и её следствиях». Это было доказательство существования Божия и его эволюции, исходя из второго принципа термодинамики. Я рассуждал следующим образом: Энтропия неудержимо растёт, энергия рассеивается. Мы находимся на средней стадии этого процесса. Ещё существуют звёзды, но их уже множество, и немало энергии рассеяно в пространстве. Стало быть, было конечное время назад начало процесса, когда вся энергия существовала в едином сгустке, единой точке пространства. А остальное пространство было абсолютно пустым, так как материя — только форма энергии. Что же было до начала рассеяния? Энергия, сосредоточенная в сгустке, была потенциальной, ибо любая другая её форма сопровождается энтропией и потому могла существовать только после начала рассеяния. До его начала был период сжатой пружины, находившейся в покое. Что могло вызвать её внезапное развёртывание? Внешних сил не было, внутренние — покоились. Очевидно, этот невообразимый сгусток энергии обладал сознанием и волей, чтобы по желанию выйти из сознания равновесия. Но это и есть Бог.
Далее следовали уже гипотезы. А что будет делать Бог, когда процесс роста энтропии завершится? На том и успокоится? Значит, сотворение Мира является единичным актом за бесконечное время? Маловероятно. Легче представить себе, что за периодом энтропии должен последовать период негэнтропии, во время которого вся энергия Вселенной соберётся в один комок. И всё начнётся сначала. А зачем нужны эти качания? Если Бог — высшее интеллектуальное существо, он не будет совершать бессмысленных актов творения и разрушения. Очевидно, Бог извлекает пользу из чередования периодов проявления себя в мире и обратного вбирания в себя всей энергии. В чём может заключаться польза? В том, что в процессе проявления Он приобретает опыт, совершенствуется, эволюционирует. Он сам несовершенен, но стремится к всё большему совершенству.
Я был очень удивлён, когда узнал, что подобное представление существует в индуизме, один из догматов которого гласит, что существование Вселенной разделяется на периоды манвантары (проявления Бога во Вселенной) и пралайи (покоя,
«обдумывания результатов»). Ещё более я удивился, когда, спустя полвека, прочёл статью кого-то из современных физиков, пришедшего к аналогичным выводам, только не называющего первичный сгусток энергии Богом.
Здесь, правда, возникало затруднение, что при переходе от положительного периода к отрицательному должен был изменяться и закон термодинамики. Может ли Бог изменить законы природы? Или он сам им подчиняется? Этому была посвящена вторая статья «О красоте точных наук». В ней я приходил к выводу, что должен существовать единый закон природы (в этом, несомненно, заключается его красота), а всё остальное суть только леммы из него. А дальше я делал заключение, что Бог может изменить его, хотя сам иронически замечал «сделать так, чтобы дважды два было пять». Но это уже была чистая спекуляция, и никакими разумными аргументами она не подтверждалась. Просто мне так тогда хотелось верить.
Вытащив эти свои записки, пролежавшие в забвении 55 лет, я удивился, обнаружив, что они написаны на почти хорошем эсперанто. Мне даже пришлось их читать со словарём (проклятая энтропия мозговых клеток!). А ведь я учил язык между делом и всего полгода! В разгар полевых работ, когда ребята отказывались заниматься какими-либо науками, мама писала в своём дневнике: «Эсперанто ползёт из всех щелей как дикое сорное растение». Притом у нас не применялись такие суровые меры, как в ближайшей толстовской колонии, где ребят лишали обеда, если они «крокодилили», то есть разговаривали не на эсперанто, а на своём родном языке. Мама не была против этого сорняка и даже сама жалела, что у нас не доходят до него руки.
Размышление о рассеянии тепловой энергии навело меня на мысль, что зимой наша картошка неизбежно помёрзнет и складывать нам её некуда. Урожай ожидался центнеров в 300, да овощей 70–80. Обсудили на сельхозе и решили строить погреб. Олег представил проект. Надо было вырыть яму примерно площадью 10?15 м да 1,5 м глубины, положить несколько венцов, ряд стропил, связать их коньком, настлать невероятное количество слег, из них же сделать закрома, сделать две двери и тамбур. Задача казалась непосильной. Как тяжело было отрывать по 4–5 человек на стройку в разгар полевых работ! Сколько одного лесу надо было заготовлять! А куда денешься? Мы приналегли, и к зиме погреб был готов. В разгар стройки её застала вышеупомянутая ревизия, и она сыграла немалую роль в признании наших строительных талантов и серьёзности наших намерений.