Мамин срок высылки кончался. Нам пора было возвращаться в Россию, но мама не хотела уезжать, она не могла оставить Лену, когда Мишина жизнь висела на волоске.
Решили ехать без неё и по дороге немного побродить по Германии. В качестве начальника экспедиции выступал папа, его помощником была няня, а команду составляли мы с Борей.
Первая остановка была в Страсбурге, который тогда принадлежал Германии. Я запомнил только страсбургский собор. Готика производила на меня особое впечатление. Миланский собор, Норт-Дам де Пари и, наконец, Страсбургский собор казались мне самыми замечательными зданиями в мире. Стрельчатые крыши, обилие деталей, затейливость отделки, всё казалось мне великолепным, а венцом великолепия были цветные витражи, которые так чудно светились в полутьме храмов, переливаясь яркими красками. И потом я был ярым сторонником дискретности в искусстве (точно так же, как под старость стал ярым сторонником континуальности в природе). Поэтому мне так нравились детские картинки, где каждая деталь была раскрашена одним цветом и чётко отделена от соседних, мозаика в итальянских храмах, монастырские дворики, выложенные разноцветной плиткой и, конечно, витражи готических соборов. Словом, я любил во всём определённость.
Во Фрейбурге мы поднимались на высокую гору по извилистым дорожкам. На поворотах открывался вид на город и окрестные деревни, вкраплённые в густую зелень лесов и виноградников. Это была прогулка в моём духе. Потом я узнал, что мы ходили по той самой дорожке, на которой мама когда-то встретила самоубийцу и спасла его своей доброй улыбкой.
В Берлине мне запомнился Тиргартен, вернее только две соседние вольеры в оленями: одна — с северными, другая — с благородными. Зверям там было относительно просторно и в вольерах росли деревья. Нас с Борей на чём-то катали, то ли на слонах, то ли на собаках — ей-богу, не помню.
Нас учили, что в Германии надо соблюдать порядок, не бегать на мостовую, не бросать конфетные бумажки. Когда меня потом у бабушки спрашивали, понравилось ли мне в Германии, я отвечал, что «в общем ничего, только немцы уж чересчур чистоплюи».
Миша так и не дописал свою книгу. Ему стало так плохо, он так харкал кровью, что Лена и мама увезли его в Бельгию и поселились в сельской местности. Но было уже поздно. Он там таял с каждым днём. Мама потом рассказывала, что умирал он в полном сознании, всё утешал Лену и учил, как ей жить после его смерти.
К Мише приехал молодой человек, студент из Ростова-на-Дону, Александр Павлович Гельфгорт. Не зная, в каком Миша состоянии, он рассчитывал поучиться у него революционной практике и теории. Авторитет Миши был очень велик в России и за границей. Увидев своего учителя больным, умирающим, он остался в семье в качестве помощника, брата милосердия, сменной няньки, единственного мужчины. Он был очень добрым человеком.
Когда пришёл последний час, Миша соединил руки Лены и Александра Павловича и, несмотря на их протесты, сказал:
— Сейчас вы думаете обо мне, и вам это кажется диким, но придёт время, когда вам захочется стать мужем и женой. Так вы не боритесь с этим чувством. Вас ожидает много трудностей в жизни, вдвоём вам будет легче. Я этого хочу.
Так оно и случилось. Спустя некоторое время они поженились. Трудностей в их жизни хватило бы на десятерых. Но вдвоём, действительно, было легче.
А пока они поселились на острове Олерон в Бискайском заливе, против устья Шаранты. Там, живя среди рыбаков, собирая ракушки и удивительные плоды моря, оставляемые на пляжах высокими приливами, Лена изживала своё горе, а мама, приехавшая туда Оля и Александр Павлович заботливо за ней ухаживали.
Потом мама вернулась в Россию. Но на границе её снова арестовали. Сидела она в Петербурге и вернулась только через полтора года.