Вернувшись в отель, я увидела в холле большую группу людей, кольцом окруживших Таирова: энергично жестикулируя, он расхаживал среди них взад и вперед, рассказывая о спектаклях, которые мы привезли в Париж, о методе Камерного театра. Говорил он по-русски, искусно сообщая русским фразам французскую интонацию и изредка вставляя французские слова. Журналисты что-то строчили в своих блокнотах, и мы очень смеялись, когда на следующий день в одной из газет было написано, что своеобразный французский язык Таирова был чрезвычайно выразителен и вполне понятен.
В центре беседы, естественно, была постановка «Федры». Из разговоров выяснилось, что в Париже ни одна французская актриса и ни одна иностранная гастролерша в течение ряда лет не решаются играть «Федру» из пиетета перед Сарой Бернар, в репертуаре которой эта трагедия числилась до самых последних дней. Какой-то очень приятный пожилой человек из компании журналистов отвел меня в сторону и сказал, что просит разрешения дать мне маленький дружеский совет.
— Мне кажется, — сказал он, — что вам, молодой русской актрисе, приехавшей в Париж играть Федру, следовало бы написать несколько теплых строк нашей великой актрисе и попросить ее благословения.
Я от души поблагодарила за совет. И на следующий же день мое почтительное, короткое письмо Саре Бернар вместе с букетом пышных красных роз было отправлено. Но вряд ли мои от души написанные строки были прочитаны знаменитой актрисой. Через день на первых страницах всех газет в траурных рамках сообщалось: «Наша великая Сара умерла».
На следующий после приезда день перед началом репетиций мы все собрались в театре. Декорации привезли на каких-то невиданно огромных телегах, каждая с двухэтажный дом, запряженных могучими першеронами. Когда стали выгружать конструкции (везли их, разумеется, в разобранном виде), это сразу вызвало шутки со стороны французских театральных рабочих. Один из них, молодой парень Жюль, весело крикнул:
— Неужели же эти дрова надо было тащить из Москвы?!
Когда слово «дрова» перевели нашему машинисту сцены, старику Христофорову, это привело его в ярость.
— А ты не балтрушайся! Вот поставим эти дрова на сцене, тогда заговоришь по-другому, — прикрикнул он.
Слово «балтрушайся» Христофоров считал очень внушительным в общении с иностранными рабочими. Оно обозначало у него все, что угодно. И самое удивительное было то, что во всех странах, где мы потом играли, рабочие сцены всегда прекрасно понимали, что он от них требовал.