На следующее утро вызывают меня и И-ну в контору. Там получена бумага о нашем полном освобождении и снятии с принудительных работ (Дело наше было пересмотрено, по моему настоянию вторично, и мы были оправданы за неимением улик.). Ее нам прочли вслух, о радости, которая была бы, если бы с нами был Кика, и речи быть не может, и я сухо и как-то равнодушно принимаю это известие.
Комендант, хотя и получил приказ от ЧК нас освободить, долго этого не делает, не подписывает бумаги и томит нас в этом дворе. Только под вечер подписана бумага, по которой мы свободно можем выйти из стен лагеря.
Идем прощаться. Всех больше жалела о нашем уходе Манька «мешигенер», она до ворот крепко держала меня за шею. — Простились с «Румграницей», простились с Розой Вакс. Пошли искать Двойру, узнали, что она еще прежним комендантом отпущена в местечко К. — на две недели, — значит увидит детей. Ну, и хорошо.
Вещей нет, нам недолго собраться. На нас смотрят, кто ласково, кто с маленькой завистью. В руки протягиваются записки «в город, в город». Обещаем передать. На душе тяжело, нет радости для меня в этой свободе. Сумрачна и И-на, она чувствует за меня всю тяжесть выхода на свободу одной, без Кики.
Ордер об освобождении в руках. Его медленно прочитывает солдат у ворот, кланяется и пропускает. За воротами огромная взволнованная толпа. Это все близкие, родные, все жадно смотрят на дверь, все ждут чего-то. Сквозь них мы пробираемся к полю, — наконец, мы на знакомом пахотном поле, красном теперь от заходящего солнца. Я оглядываюсь назад, — не видно отдельных людей, но видна темная, густая масса кругом. Впереди далеко виднеется город, в котором высится высоко, выше всего ЧК, — с левой стороны красная, огромная тюрьма. На горизонте видна стена кладбища, где так тесно в земле лежит мой мальчик, — и мне хочется сказать — если б мой голос мог быть услышан — остановимся, довольно крови, смертей, жестокостей, насилий. — Надо прекратить это...
Во имя моего мальчика, замученного в тюрьме, лежащего теперь за стеной, во имя того, кто лежал с ним рядом в мертвецкой, во имя юноши, который «проклял жизнь», во имя Хавы и ее детей брошенных «с комодом» вместе из окна, во имя этих жертв и всех тех тысячей и тысячей — безразлично с какой стороны — военных, рабочих, крестьян — расстрелянных и замученных — остановимся, довольно.
Мы все захлебнулись...