Первое наше горе было разлука с братом Сашей. Мы, все дети, его сильно любили за его мягкий характер и доброе сердце. 
 В течение лета мы не раз слышали спор между родителями. Речь шла о том, отдать ли Сашу в корпус или оставить еще дома. Мама настаивала, чтобы отдать. Папа был против, говоря, что он еще слишком мал. Мы, дети, слыхали про корпусную жизнь, что там суровое обращение с детьми, что встают и ложатся спать под звуки барабана, что секут провинившихся и разные другие ужасы. 
 Обыкновенно, ложась спать после этих разговоров, я не могла заснуть и с горестью думала: "Зачем его отдают? Неужели им не жаль его? Его учит хороший учитель, он живет так мирно с нами, сестрами". И мой рассудок отказывался понять, зачем это делается. Поступок этот казался мне жестоким. 
 "И все это мама, - думала я, - она его не любит". 
 И мораль, строго внушенная нам, что "дети не смеют осуждать родителей", отлетала далеко, и злобное возмущение поднималось в моем детском сердце. 
 11-го августа настал этот грустный день. Сашу с утра напомадили, одели в новую куртку с белым воротником и на каждом шагу повторяли: 
 - Не лазай, не валяйся на земле, запачкаешь платье. 
 А тут, как нарочно, томительное утро длилось без конца. 
 Но вот пришел покровский священник с дьяконом, и все домашние собрались к молебну. Я прислушивалась к молитвам, сама молилась, как умела, и мне было приятно, что мы все собрались на что-то торжественное, и все это для милого, хорошего Саши. 
 После молебна мы с Соней и Сашей бегали прощаться с дворовыми людьми, которых мы все знали; прощались и с любимыми местами, и мне казалось, что для меня все кончено. Наконец, коляска была подана. Все мы вышли на крыльцо провожать Сашу. 
 Саша как будто храбрился и был ненатурально весел. Он подошел к мама и поцеловал ей руку. Мама обняла и перекрестила его. Потом он подошел к нам, сестрам. Мы поцеловались с ним. Здороваться и прощаться между собой не входило в наши привычки: всякая чувствительность или нежность у нас в семье, кроме отца, осмеивалась, и я простилась и поцеловалась с Сашей почти что в первый раз, так как мы никогда не расставались. 
 Любимый наш дядя Костя, брат матери, вез Сашу в корпус. Отец ожидал его в Москве. Дядя сидел уже в коляске. 
 - Ну иди же, Саша, пора ехать, ведь скоро опять вернешься, - сказал дядя Костя. 
 Саша прыгнул в коляску и сел возле дяди. Коляска отъехала и увезла с собой невинного, хорошего мальчика, обреченного на казенную, грубую, солдатскую жизнь, как мне казалось тогда. Мне вдруг стало жаль, что никто не высказал ему сожаления при прощании, и я громко, по-детски разревелась. 
 - Что за нежности! Саша опять вернется, - сказала мама, - иди займись чем-нибудь. 
 Обычной строгости в голосе мама не слышалось. Я взглянула на мать и по выражению ее лица поняла, что холодные слова ее были притворны. Ей самой было бы легче по-детски заплакать со мной, но теперь, как и всегда, чувство нежности и любви было где-то глубоко зарыто в ее сердце. 
 Дни тянулись длинные и скучные. 
 Мы начали учиться. Погода была холодная, и какое-то пустое, ничем не заменимое место чувствовалось в нашем детском мире. 
 С переездом в Москву жизнь стала приятнее. 
 Субботы вносили большое оживление. Приезжали кадеты - Саша и его новый знакомый, которого товарищем его нельзя было назвать: он был тремя годами старше брата. 
 Митрофан Андреевич Поливанов был товарищ покойного сына деда Исленьева, и дедушка нам его привез в первый раз, а потом уже Поливанов всегда приезжал к нам в отпуск, проводил у нас и праздники, и лето. Это был высокий, белокурый юноша, умный, милый, вполне порядочный. Он был сын костромских помещиков. Мы навсегда сохранили с ним хорошие отношения. 
 По субботам освещали залу, в столовой весело шипел самовар, на столе стояли котлеты и сладкий пирог, вечное угощение к приезду кадетов. В восемь часов раздавался звонок, и мы стремительно бросались встречать их, несмотря на крики гувернантки: "Холодные, не подходите!" За чайным столом начинались оживленные рассказы. 
 Саша казался мне старше в своем мундирчике, а что меня радовало больше всего, это то, что он не имел печального вида, был весел и, как мне казалось, даже приобрел известную важность и с гордостью прибавлял: "у нас в корпусе" или же рассказывал: 
 - Иванов второй попробовал помериться со мной силой, так я его так отдул... 
 Слушая Сашу, я думала: "Так, стало быть, в корпусе это так и нужно, а дома ведь драться запрещают", и я не знала, что хорошо и что дурно.