Мне кажется, что переживания этого лета были самыми тяжелыми в моей жизни, и каждый раз, когда я впоследствии появлялась в Чикаго, вид улиц вызывал во мне тошнотворное чувство голода.
Но среди самых тяжелых испытаний храбрая мать ни разу даже не намекнула на возможность вернуться домой.
Как-то мне дали рекомендательную карточку к помощнице редактора одной из крупных чикагских газет, журналистке Эмбер. Это была высокая сухопарая женщина лет пятидесяти пяти, с рыжими волосами. Я изложила свои взгляды на танцы, и она, выслушав меня ласково, пригласила нас с матерью в "Богемию", где, по ее словам, нас ждала встреча с артистами и литераторами. В тот же вечер мы пошли в этот клуб. Он находился в верхнем этаже высокого здания и представлял собой несколько комнат с незатейливой обстановкой, состоявшей из стульев и столов. Самые необыкновенные люди, мною когда-либо встреченные, наполняли помещение, и среди них выделялась Эмбер, кричавшая мужским голосом:
- Объединяйтесь, добрые богемцы! Добрые богемцы, объединяйтесь!
И в ответ на ее призыв, богемцы поднимали кружки с пивом и отвечали криками и песнями.
В такой обстановке я выступила со своей священной пляской. Богемцы стали в тупик. Они не знали, как меня понять, но все же решили, что я милая девочка, и приглашали заходить каждый вечер. Они были самым причудливым людским сочетанием: тут были поэты, художники и артисты всех национальностей, и связывало их лишь одно - полное отсутствие денег. Я подозреваю, что, как и мы, многие богемцы не питались бы ничем, не будь в клубе бутербродов и пива, которые большей частью поставлялись щедрой Эмбер.
Среди богемцев был поляк по фамилии Мироский, лет сорока пяти, с копной рыжих курчавых волос на голове, рыжей бородой и проницательными голубыми глазами. Обычно он сидел в углу, курил трубку и с иронической улыбкой следил затем, что "представляли" богемцы. Но он был единственный из толпы, перед которой я в те дни танцевала, понимавший мои идеалы и мою работу. Он был тоже очень беден, но все же часто приглашал мать и меня обедать в какой-нибудь ресторанчик или за город, где угощал завтраком в лесу. Он страстно любил золотень и, приходя ко мне, всегда приносил эти цветы; охапками. С тех пор эти красно-золотые цветы связываются в моем представлении с рыжими волосами и бородой Мироского... Странный он был человек. Поэт и художник, он пытался зарабатывать себе пропитание коммерческими делами в Чикаго, но безуспешно и чуть не умирая с голоду... Тогда я была еще совсем маленькой девочкой и не могла понять ни его трагедии, ни его любви. Мне кажется, что в наше время, полное софизмов, никто не может себе представить, насколько невежественны и наивны были американцы тех дней. Мои жизненные понятия отличались тогда исключительной лиричностью и романтизмом. Я была еще совершенно чужда физическим проявлениям любви, и прошло много времени, прежде чем я отчетливо поняла, какую дикую страсть я возбуждала в Мироском. Этот сорокапятилетний или близкий к этому возрасту человек влюбился с той безумной страстью, на которую способен только поляк, в наивную, невинную девочку, какой я тогда была. У матери, очевидно, не было никаких подозрений, и она позволяла нам подолгу оставаться одним. Частое пребывание вдвоем и продолжительные прогулки в лесу произвели, в конце концов, должное психологическое действие. Когда он наконец не удержался от искушения поцеловать меня и попросил стать его женой, я решила, что это будет самая большая и единственная любовь моей жизни.