авторів

1432
 

події

194981
Реєстрація Забули пароль?

Мама

05.07.1899
С.-Петербург, Ленинградская, Россия

Мама, уже седой и старой женщиной, сидя, не прислонялась к спинке стула.

Только в глубокой старости ей пришлось сесть в кресло: она дремала, положив голову на спинку, и очень стала замечать свое одряхление.

В молодости она почти все время проводила дома. В театре бывали редко. Артистку Александрийского театра Савину не любила. Очень любила Ермолову, Увлекалась мелодрамой и, как сама мне рассказывала, несколько раз во время представления кричала из зала, давая советы героям, как им спастись от злодея.

Один такой крик я помню. Шла мелодрама «Две сиротки». Мама закричала девушкам, которым угрожала гибель:

— В окно! В окно!

Литературных интересов в семье не было. Мама читала желтые книжки — приложения к журналу «Нива», разрезая страницы головной шпилькой. Толстая «Нива», буквы заголовка которой как будто сделаны из смятой бумажной ленты, лежала у нас на столе в красном, с истертым золотом переплете, это прошлогодние комплекты.

На последних страницах журнала шли маленькие рисунки, изображающие недавно перевернувшийся броненосец, еще не взлетевший аэроплан и портреты знаменитых господ и генералов.

Мы не знали, что там, в Африке, начинается борьба эмигрантов рабочих-индусов с англичанами, что Лев Николаевич Толстой пишет письмо неведомому молодому Ганди о том, как сопротивляться англичанам путем невыполнения приказаний.

Не знали, что Толстой в дневнике очень волновался из-за этого письма. Понимая значение этого решения, он находил его недодуманным.

Постепенно менялось время, воздух стал прозрачным, приходили телеграммы из неведомых стран, дальние земли, приближаясь, как бы укрупнялись, книги путешествий стали любимыми книгами.

Буров знали все.

Знали цилиндр президента Крюгера, и сейчас я помню фамилию бурского генерала Девета и узнал бы его по портрету.

Понимали, что англичане в Африке обижают крестьян, но у тех есть ружья и они отстреливаются.

Улица пела песню:

 

Трансваль, Трансваль, страна моя!

Ты вся горишь в огне.

 

Песня населяла темные дворы и не была забыта. Она воскресла в годы революции и попала в стихи Маяковского.

Вот и сейчас помню строку:

 

А младший сын в пятнадцать лет

Просился на войну...

 

Старая песня умирала и перед концом своим вспыхнула еще раз.

Нот у нас в доме было много — все романсы. Эти романсы тоже прошли, отпелись; они были очень просты, в них перечислялись предметы, чувства, пейзажи, считающиеся поэтичными, не описывались, а назывались предметы. Под музыку их люди, у которых не было другого искусства, плакали.

Мама поет, сидя на круглой табуретке с винтом у рояля.

 

Уютные, обутые в толстый войлок, как в валенки, молоточки бьют по толстым струнам.

О, романсы! Мелкой и теплой водой прибрежной низкой волны окружали вы бедную, непевучую жизнь, лежали на истертом полу у трех медных колесиков рояля, которые обозначали треугольник пребывания искусства в квартире.

Пели романсы и недавно родившиеся горластые граммофоны, которые, откинув тонкую шею, широко открывали рот, как будто показывали красножестяную глотку врачу.

Цыганская песня, созданная русскими поэтами, большими и малыми, пела о простом: о дороге, об огоньках на дороге, о бедном гусаре.

Пришлось мне услышать в доме внучки Толстого — Софьи Андреевны Толстой — старых цыган, которые пели еще Льву Николаевичу, а теперь недоверчиво показывали свои песни русоволосому бледному Сергею Есенину.

Деки гитар и грифы их были стерты руками, как будто дерево исхудало от скуки стонов.

Простое право говорить, что ты любишь и тебе больно, осуществлялось под неслитный, расщепленный гитарный звон.

В квартире на Надеждинской жили тихо. Тихо пели старые романсы.

Тот романс, который поет Максим во всех трех сериях, написан генералом Титовым, командиром Финляндского полка, начальником художника Федотова. Только в романсе пелось:

 

Крутится, вертится шарф голубой...

 

Это ветер и женщина, увиденная на ветру. А романс улица запомнила:

 

Крутится, вертится шар голубой...

 

Тоже неплохо: шару хорошо крутиться.

В комнате холодно, рояль отражен в узком зеркале, висящем над бедным камином; отражен в истертом паркете.

Сижу у маминых ног, вижу желтую рояльную деку снизу.

Романсы переплетены в истертой книге, они сами истерты и легки, как разменные монеты, потерявшие чеканку.

Но музыка течет, пенится полупонятными словами, опадает.

Потом я увидел у берега моря грязную пену, увидел чистую воду в море после бури; узнал, что воду мутят, чтобы очистить ее: муть остается в пене.

Пена выносит при очистке даже крупинки металла из измельченных руд. Это называется флотация.

Поет рояль:

 

Вот мчится тройка удалая

Вдоль по дорожке столбовой,

И колокольчик, дар Валдая,

Звенит уныло под дугой.

 

Как это истерто, и «дар Валдая» слился в одно слово: «Колокольчик — дарвалдая», а написал это Федор Глинка — человек с большой биографией, тяжелой судьбой.

Поет рояль:

 

Тройка мчится, тройка скачет,

Вьется пыль из-под копыт;

Колокольчик звонко плачет,

И хохочет, и визжит.

 

Это Вяземский.

 

Мой костер в тумане светит.

 

Это Полонский.

 

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.

 

Это Фет.

Это пела в гостиной Льва Николаевича Толстого Татьяна Берс.

Поэзия романсов мутна, но питается выносами из великой поэзии, как золотые россыпи рождаются размывом золотоносных жил.

Романс плохо перепевает то, что хорошо велось раньше, но мутная вода мещанской поэзии очищается в своем течении. Желтая пена отнесет муть к длинному берегу, и гудение сердца, очищаясь, родит новую поэзию.

В поэзии Блока очистился, перегорая в огне, цыганский романс. Поэзия рождается, мельчает и снова очищается.

Простое запоминается: как вчера слышал Козловского — голос ангела, тоскующего о Полтаве.

Слышал голос Козловского над гробом Александра Петровича Довженко и видел, как искусство перекидывает мосты над горем настоящим и прошлым, делает живым то, что казалось изжитым.

Будем верить простому, оно, получив напряжение, становится великим. В начале нашего века на берегах прудов, называемых под Петербургом Озерками, у маленьких прудов, у редких сосен, у крутых спусков дачного кладбища ожили слова романсов в стихах Александра Блока.

Старый романс воскрес в опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». В ней сумбур чувств превращается в музыку.

Суровые люди не узнают голоса своего времени. Эхо возвращает его к ним возвышенным.

Время, которое я описываю, еще но было временем «Возмездия», и романс ковылял неумелыми словами по старым пестрым дорогам клавиш.

В холодном, пустом зале, где было семь градусов — старых, крупных реомюровских градусов,— мама вечером пела у рояля и плакала. Пела мама редко: надо было вести большое хозяйство.

Волосы на маминой голове круто зачесаны наверх. Ступни ног почти закрыты черной юбкой, лежат на медных педалях рояля.

Мама поет контральто:

 

Переживи меня, моя подруга, Но памяти моей не изменяй — И кроткою старушкой песни друга У камелька тихонько напевай.

Теперь я знаю, что это было стихотворение Беранже «Старушка», перевод, кажется, В. Курочкина.

Пелось это сокращенно. Подрезано было так, как подрезают стихи для романсов.

Подруга поэта старухой вспоминала только любовь и кроткие слова:

 

Как про любовь к тебе, моя подруга,

Он песни пел, ты все им передай...

 

Не пелись строки про большую, некомнатную жизнь. Не пелось:

 

Над Францией со мной лила ты слезы,

 Поведай тем, кто нам идет вослед,

Что друг твой слал и в ясный день и в грозы

Своей стране улыбку и привет.

 

Долгая, могучая, еще не многими увиденная буря, все нарастая, пролетела над Петербургом: перекладывала сугробы, заметала перекрестки.

Вьюга неслась над Невой, над красной кирпичной Выборгской стороной, над фабриками, вытянутыми вдоль не обрамленного камнем невысокого берега Шлиссельбургского шоссе.

Туда ходил тупорылый паровичок, к которому были прицеплены дребезжащие конки; оттуда иногда во всю ширину улицы проходили черные толпы. Бабушка шептала:

— Фабричные!

Раз был на Дворцовой площади. Тень ангела, стоящего на верху розовой колонны, отпечатана на мостовой — в разрыве домов у моста через Мойку.

У колонны стоял усатый старик с ружьем. На голове у старика медвежья седоватая шапка, большая, как муфта.

А по площади незнакомой походкой ходили чужие матросы в шапках с помпонами и без лент.

Военные трубы повсюду играли незнакомую нам «Марсельезу».

Это франко-русский союз.

 

Незнакомая музыка, совсем не романс.

Дата публікації 08.02.2017 в 18:13

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright
. - , . , . , , .
© 2011-2024, Memuarist.com
Юридична інформація
Умови розміщення реклами
Ми в соцмережах: