У меня врачи определили разрыв наружного сухожилия с раздроблением кости, наложили неподвижную повязку и надолго, таким образом, ограничили мой мир. Палата на десять человек, помещавшаяся в доме богатого китайского «купезы», была чисто выбелена, а одна из ее стен представляла собой, как во всех китайских домах, сплошное окно, затворявшееся в случае непогоды двумя легкими рамами, заклеенными пергаментной бумагой. У нас эти рамы всегда были открыты, и мы могли следить за жизнью большого внутреннего двора.
Вот прошел из хирургической санитар с ведром, и лежащий у окна раненый, с ужасом отворачиваясь, восклицает:
— Смотрите! Смотрите! Целая нога...
С утра идут перевязки, и двор оглашается стонами; к ним первое время трудно привыкнуть... Потом все стихает, и те же санитары приходят с подносами, разнося обед, каждый день кончающийся жиденьким розоватым киселем из клюквенного экстракта.
На санитарах лежала вся черная работа, так как сестры в этом госпитале причисляли себя к врачебному персоналу. Это уже была другая категория сестер: в большинстве — светские барыньки, которые надели косынки сестер милосердия либо для того, чтобы быть поближе к мужьям, либо в поисках приключений и сильных ощущений.
У них было время кокетничать с офицерами, хотя большинство предпочитало нести службу не в офицерских, а в солдатских палатах, ибо иные офицеры действительно могли возмутить своими бесконечными претензиями и придирками.
— У меня никто не капризничает, никто не грубит, все и за всё благодарны,— объясняла маленькая тщедушная сестра Урусова, не желавшая покидать солдатской палаты.
Смерть перестала быть событием, которым она представлялась в мирное время. После ляоянского госпиталя мне навсегда стали казаться странными и ненужными все те церемонии, которыми окружают смерть. Там, в Маньчжурии, никто не приносил цветов на гроб. О сотнях тысяч могил русских воинов, сложивших свои головы на чужой земле, почти все тогда скоро позабыли. [191]