19 апреля.
Получил прелюбопытное письмо:
«Многоуважаемый Алексей Сергеевич!
…И как вам сказать. Право, мне не очень жаль прошлой соблазнительности. Дело в том, что женщине без состояния красота лишь горе приносит, если она обладает некоторой душевной опрятностью. Мне лично красота куда тяжело оплатилась. От 17 и до 37 лет — или по крайней мере до 33 — только и приходилось слышать в ответ на желание что-либо делать путное: «зачем хорошенькой женщине работать?»И это — на всех языках и от всех, до полицейского комиссара в Париже включительно, его я раз просила помочь достать работу.
«Сие было в 1873 году, когда я была наивна и добродетельна и голодала… буквально! — Хорошенькой и бедной «одна открыта торная дорога». Так и живешь, как лакомый бифштекс, на который у каждого глаза и брюхо разгораются. Если бог при этом наградил либо горячечным темпераментом, либо полным отсутствием души человеческой, либо жадностью до денег, — то и прекрасно. Но помните Некрасова:
«Блажен, кому мила дорога
Стяжания, кто ей верен был
И в жизни ни однажды бога
В пустой груди не ощутил.
Но если той тревоги смутной
Не чуждо сердце — пропадешь…»
«Я в жизнь свою никогда не разыгрывала сцен рвущейся к добродетели молодости, ибо, во первых, — к чему? — все равно никто но поверит, а во вторых, рваться — так не словами, а делом. Этим объясняются мои всесветные странствия. За театр я держалась, как утопающий за соломинку, — последняя надежда достать независимость. Но слаб человек вообще, а баба и подавно, а в театре как плыть против течения, одной против всех? Просишь: дайте роль, хочу работать, а ответ «такой хорошенькой к чему?» Так и пропал талантишко, «не успевши расцвесть». Лишь один раз встретила я, если и не совсем бескорыстную, но все же дружескую помощь от покойного Мошкина — царство небесное ему. Он дал мне средства уехать в Вену и работать свободно. И как я работала! — как лошадь! Знаете, каково выучиться в 10 месяцев чужому языку? это, батюшка, — чудо! Спросите профессоров. И вот после 4 лет работы адской, жизни монастырской, когда ступила, наконец — то, на первую ступень успеха в Берлине, — опять соблазнительность все убила. Линдау и его последствия, — и начинай сначала! Нет, право, господь с ней, с красотой! И последние остатки молодости мне лишь горе дают. Будь я совсем старуха, не стали бы меня путать с Гарденом, не пришлось бы отвечать за его поступки, да и не так бы была ему нужна. Свобода! Боже мой, как я ее люблю, и всегда ее уничтожает вот эта соблазнительность. Нет, не жаль мне ее. Нисколько не жаль!
«Да и что значит молодость? Для нас, баб, — возможность иметь любовников. Экая невидаль! Что в них? Слыхала я часто от страстных женщин охи и ахи. Не знаю, обидел меня бог чувственностью или что иное! Да что же это я вам рассказываю безобразия? Вот, право… А счастье, конечно, — в любви, да только любовь то не в чувственности. Для женщины и совсем не в ней. Право, две трети баб грешат не ради собственного желания, а чтобы любимому человеку удовольствие доставить. Так зачем же молодость? Да я теперь была бы гораздо счастливей — есть даже счастливей, чем когда — либо прежде. Разве легко жить на чужой счет? Как ни брыкайся, а все же гадость. Ну, ладно, выбираешь того, кто нравится, а что значит нравится? Вопрос: понравился ли бы, если бы не необходимо было выбирать? Ведь вот жила же я в Вене и до Берлина 4 года и никто не нравился. А счастье — прежде даже про это удовольствие не знала. Вот я теперь села на пароход и блаженствую, буквально блаженствую. А прежде вечно в уголку души — мысль: а что, верней — кто будет завтра? «Я ведь по улице идти не могла без горького чувства при виде одной из дам тротуарных. Точно солдат с мыслью: «а, может, следующая пуля тебе.» Как знать! Ах, не говорите! Чорт с ней! Ни одного дня молодости нет, о коем пожалела бы. Живу, человеком стала, — счастье что есть поверила лишь только теперь. Гарден выучил, — пусть тоже не бескорыстно, — да ведь все равно, благодеяние то остается неоплатным — и вы, вы даже бескорыстно, оттого я так к вам всей душой, и все зря и болтаю. И если понадобится вам человек для чего бы то ни было, — вспомните есть такая, что за вас на рожон лезть готова, — и баста!
«Это — ответ на соблазнительность. А вы чего молодость жалеете? Или она у вас была счастливая? Ну, тогда другое дело, конечно. Но только я говорю: пока душа и ум молоды, — чорт ли в годах или в морщинах! Это для дурочек-кокеток и актеров — верно, а не для нас с вами.»
«А вот хворать не хорошо. Я так беспокоилась, долго не получая от вас известий, только иногда читала статьи, — значит, все же не было опасного ничего.»
«Гардену я о вашем романе уже давно говорила, еще когда он был — рассказ, и после чуть не всякую главу. Он очень интересуется и говорит: «так то так, что любовь — вернее любовники — женщину от дела отрывают, но все же и не совсем верно, ибо все знаменитые бабы были развратные!» Ну, мое мнение, кое он разделяет, вы прочтете в Стринберговском фельетоне, он, кажется, объясняет противоречие. Но роман очень его интересует и он говорит, Варенька — совсем новый тип, еще нигде не бывалый. Мы часто думаем: что же будет? Ведь совсем иначе, чем рассказ, и очень оригинально. О Виталине говорит Гарден, что таких и здесь много, но Мурин — совсем особый русский. Жаль, что так коротко и раз в неделю. А Вы скажите, он уже готов, или вы отрывками пишите? Я очень любопытствую.»
«Теперь о Вильгельме, что знаю.»
«Рост — точь в точь наш наследник, но носит двойные каблуки. Выглядит полней, благодаря ватированным (здесь у офицеров принято) мундирам. Волосы — цвет две капли мои, средне-белокурые, от фиксатуара спереди темней, причесаны всегда очень гладко. Усы слегка светлей, закручены в ниточку. Глаза — серые с темными ресницами. Цвет лица — серовато-зеленый, совсем болезненный, и правая сторона губ иногда подергивается легкой судорогой. Голос — резкий тенор. Говорит слегка картавя, на манер прусских офицеров, отрывисто, точно отрубая слова. Левая рука — сухая и короче правой. Но это незаметно. Он всегда опирается ею на эфес сабли и имеет манеру особенно крепко пожимать руку, чтоб доказать ее силу. Не раз неподготовленные просто вскрикивали. Поводья может держать свободно и ездит верхом не дурно. Но для еды должен иметь особый снаряд — нож и вилка на одной ручке. Снаряд всегда возит с собой и он кладется ему на всех парадных обедах. Привычек масса: 1) переодевается по 6 раз в день. Имеет до 700 разных мундиров и т. п.; 2) любит очень много покушать, особенно простые блюда, между прочим, — русскую окрошку; 3) любит слушать пикантные анекдоты, особенно из военно-морской жизни. Из приближенных первый друг — Филип Эйленбург. Дружба такая, что некоторые уже подозревают любовь à la Ludvig von Bayern. По части дамской — до женитьбы имел массу историй, весьма скандальных, в обществе принца Вельского, что часто стоило много денег и неприятностей. Потом угомонился, играя роль примерного супруга. Но, с прошлого года (конечно, ради бога, между нами), есть оффициальная любовь — франкфуртская еврейка банкирша, отчего и его склонность к евреям, коих он прежде терпеть не мог. Муж барыни занимает ему деньги, а жена сопровождает его на морских поездках. Императрица уже заметила, начинает ревновать и ездить с ним вместе.»
«Особая примета — любит лесть до невозможного. Жена часто краснеет и уходит, слыша, как его в глаза приравнивают к Фридриху Великому и Александру Македонскому. Снимался в виде Фридриха Великого, обожает позировать для портретов, — в год по 6–8 раз непременно.»
«Некоторые ученые, медики находят в нем сходство с Фридрихом-Вильгельмом III, кончившим помешательством, и уверены, что он кончит так же. Действительно, он страшно капризен, переменчив, хватается за все новое и бросает немедля, и не знает меры ни в важном, ни в мелочах.»
«Политических подробностей могу сообщить еще кучу, если пожелаете. Но пока о его внешности вот все, что знаю. Да еще страсть производить впечатление, быть на виду, занимать собою печать, чисто актерская. За верность сих сведений ручаюсь, ибо они — от лиц, его долгие годы и очень близко знавших. Любимый цветок — ландыш. Parfum был chipre, но последнее время еженедельно новый, какой в Лондоне изобретен. Любимый цвет — белый и красный. Любимое вино — Редерер и старые ликеры, джин, коньяк и арак. Любимых книг не имеет, ибо читает мало. Из Французов считает Онэ классиком (что и сообщил Jules Simon за обедом во время конференции о рабочем вопросе). Интересуется лишь газетами о себе. Ежедневно читает «Zukunft» и даже раз выразился (по поводу «Köng Phaeton») весьма одобрительно, что не помешало на следующей неделе предать Гардена суду за «оскорбление величества». (Дело пойдет на следующей неделе и на этот раз наверное укатают за статью «Monarchenerzichung»). Из художников любит Конера (своего портретиста — бесталантность полная) и Пегаса, скульптора даровитого. Но судит без толку — по личным симпатиям, а не по достоинству. Обожает латинские цитаты, но плохо понимает их и часто пишет невпопад (смотри «Zukunft», № последний, в конце заметка есть — примеры сих перевираний). Из музыки любит все без разбору, но к Вагнеру особой симпатии не имеет. Из драматиков — Вильденбруха — за лесть, а не за качество, ибо его лучшие пьесы не даются, а лишь последние, прославляющие «монархизм!» — Ну, вот все покуда. Если еще что хотите узнать, то чиркните.»
«Теперь расскажу свою биографию.»
«Родилась 18 апреля 1855 года в Екатеринославской губернии, Бахмутского уезда, в деревни Ступки. Воспитывалась в Харьковской гимназии. Кончила курс 14 лет. Болталась без дела два года. 16-ти лет поехала в Париж учиться петь, (побочные — частные причины, — до официальной биографии не касаются, для Вас скажу: братья увезли от некоего Видамина, о коем говорить не хочу, ибо он всю мою жизнь испортил ради безбожного удовольствия развратить невинного до идиотства ребенка. Господь с ним, — но этот первый «полуопыт» должно быть и убил во мне навсегда всякий идеализм любовных отношений, показав радость страсти тогда, когда ребячьи душа и тело оной вовсе не желали, и не искали… Бр… противно вспомнить!)»
«В Париж приехала в 1872 году, немедля после Коммуны, — развалины еще всюду виднелись. Поступила в класс пения г. Вартеля, но пробыла всего 3–4 месяца и потеряла голос. Горе какое! — голос был чудный. Что делать? — поступила на драматический класс консерватории Брессано. Пробыла два года. В России братья потеряли деньги (небольшие) на какой-то пряничной фабрике некоего Леонтьева и написали: «вернись, нет больше денег». Тут то я и голодала, не желая вернуться в лапки сего господина. Поступила на сцену Taitbout в оперетку, играла «аленькую роль вместе с Céline Chaumond. Потом в «Gaité» (у Оффенбаха) в «Орфее» — одну из граций. Надоело, ибо жалование 60 франков и собственные костюмы. Встретила Федотова, пригласившего в Питер, на павловский театр. Приехала в 1876 (или в 1875) году в Питер. Играла раза два по-французски (с Céline Chaumond) и по-русски (помню, в «Убийстве Коверлей»). Но с Федотовым вышила какая-то неприятность. Потом была в Михайловском, в год с Берт Стюарт, и тоже ничего не вышло. Все бросила, уехала в провинцию. Для пробы — есть, ли талант — играла в Харькове Катерину, с заряженным револьвером в кармане. Если нет таланта — жить не стоит. Оказалось — есть. Успех после 3, 4, 5 действий был громадный. Ну, значит, опять надежда явилась выбиться. Получила ангажемент в Таганрог, затем, в Одессу и Киев. В Одессе и Киеве имела массу успеха, право, даже заслуженного, но всюду все не то было. Все мне приходилось слышать: «Что вам в театре? Жили бы так». В 1882 году, кажется в год открытия Корша, поступила к нему. Играла в «Кручине» (Поленьку) и еще в 2–3 пьесах, но около Гламмы и Рябчинской места не было. Ушла в артистический кружок, а там беспорядки сами знаете какие. Наконец, познакомилась с Поссартом, который такого наговорил о истинно-художественной жизни немецких театров, что я решила уехать и уехала. В Вене училась с 1883 до 1884 года по немецки, в консерватории и у профессора Стрибена. Потом играла в Аугсбурге и Базеле с громадным успехом по два года. В 1888 году приехала в Берлин в Residenztheatre и опять дебютировала с громадным успехом (в «La petite Bachelley»). Наконец, вздохнула свободно, думала обилась. Не тут-то было — Линдау! Бог бы с ним, все ему могу простить. Но ему театр был не по душе, отвлекал от него. Репетиции, уроки — не удобно. Ему выгодней, чтобы в каждую минуту была к ею услугам. Директора спешили угодить важному критику и ролей мне больше не давали. Я скоро поняла в чем дело и объявила Линдау, что не хочу больше с ним жить, ибо театр мне дороже его. Результат известен — я целый год еще пробыла у Барная (пока контракт не кончился), получала жалование и ни разу не вышла на сцену. Конечно, за тот год отвыкла, — ведь на чужом языке практика — первое дело, я потеряла известность, словом, театр надо было оставить в стороне. Спасибо Гардену надоумил писать, нянчился первое время, ободрял, поправлял, словом — выучил. Тут и вы явились — дай вам бог здоровья! — словом, вышла на свободу. В 1891 году шел мой «Berühmter Mann» в «Горькая судьбина»; в 1892 — «Agrippina» (в императорском) и «Jnnerlichen» (в Lessing); в 1893 г. должна была идти еще пьеса, да пока цензура запретила. Вот и вся биография.»
«А в сердце я не могу забыть сцену. Кабы писать можно все, как фантазия просит, — может и утешилась бы. Но этого нельзя. Вам пиши политику, здесь — сахарные рассказы. Пишешь коли от души, — и не примут, либо полиция запретит. А на сцене ведь жизнь переживаешь. Знаете, если бы не жаль Гардена, уехала бы в Россию и опять на сцену пошла. Очень уж больно, что писать нельзя, что хочется. У нас в России оно еще можно. Я читаю вещи, кои здесь ни за что не поместили бы. Но живя за границей, как пересылать рассказы? Переписчиков нет. Пропадешь (вот как у вас завалялось где-то «Жизненный?» — хоть волком вой). Самой переписывать 10 раз — ведь мука. Словом, трудно. Вот оттого и радости мало.»
«А вы, право, позвольте мне хоть раз в месяц фельетон писать. Где ее, политики наберешь? Все то же, о чем писать не стоит в сотый раз. А вы же печатаете и Ежова, и Чехова. Что бы и меня попробовать? Напишу что либо хорошенькое, право!»
«Да, впрочем, как знать, когда увидимся и как. Мне на днях Шувалов передавал предостережение. Его спрашивали, знает ли он Proteus'a, и что обратили внимание, что он, Proteus, в дружбе с «оскорбителем величества», издателем «Zukunft». Какие шпионы здесь! Пожалуй, желая насолить, его друга, Proteusa, и по этапу вышлют! По совести, и ничего. Пусть. Мне домой давно хочется. И работу найду в России еще легче, ибо у нас меньше журналистов, чем требуется. Но как же не злиться за даже остатки жалкие молодости, коли все за других приходится отвечать?»
«Пьеса моя в суде. Адвокат надеется, — пропустят. Дай то бог! Сразу стану знаменитостью. Но не верится в счастье такое.»
«У Блюменталя и у Корша что-то не клеится, хотят друг друга надуть. Ну и трудно их согласить. Жаль, уж я заранее радовалась вас видеть. А какой Шувалов милый, что меня предупреждает! Конечно, это ради вас, но все же мило. Ну, простите, — безбожно длинное письмо. Приказали подробнее сведения — сами виноваты. Жму крепко вашу хорошую лапку и желаю скорей окончательно выздороветь. Да не забывайте так подолгу вашу искренно преданную»…