Еще с одной выдающейся личностью неожиданно свела меня судьба. Его я должна была по заказу издателя не только нарисовать, но и сделать портрет в красках: народный певец, приехавший тогда в Москву с Севера, от Белого моря, и выступавший в школах и других заведениях комиссариата просвещения. Собственно говоря, он приехал из деревни, чтобы добыть в московских учреждениях пеньки для рыбацких сетей и соли для своих односельчан. В комиссариате ему помогали, а он за это исполнял свои песни. Ученые фиксировали тексты его вариантов народных сказаний; их записывали также на граммофонные пластинки, так как эту музыку невозможно воспроизвести нотными знаками. Это был уже старый, очень красивый человек, с большими ясными глазами, тонким орлиным носом и седой бородой. "Лицо праведника", — сказала одна женщина, увидев его изображение. Он мог спеть двадцать семь длинных былин и знал сотни песен. — "Сколько я знаю песен — не могу сказать, моя память, как клубок: когда я высоко стою, он разматывается и я могу спеть множество песен, так около двухсот, вероятно; когда же я в упадке и мне грустно, я помню едва четвертую часть".
Я три дня писала его в коричневой северной одежде на киноварном фоне, как на иконах изображают Илью Пророка. В первый день, пока у него еще не было доверия ко мне, он был очень осторожен и рассказал мне только свою внешнюю биографию. Он был рыбаком, собственными руками построил много кораблей и тринадцать раз плавал на них в Норвегию; поочередно он то беднел, то становился богатым. Былинам и песням выучился у деда. Таков обычай: от деда к внуку. "Но на мне пришел конец: я последний. Мой внук не хочет учиться у меня старым сказаниям, он поет только частушки".
На другой день он был со мной откровенней и рассказал, как большевики хозяйничают на севере, как "социализировали" рыбацкие сети, никому не позволяли рыбачить, сети гнили и народ оставался без еды и без денег.
В северном крестьянстве сохранялась еще культура древней Руси. Но все, что от нее оставалось: иконы, резные изделия, вышивки, украшения — все реквизировали; сказали: "для музеев". — "Но всегда они, эти музеи? И кто они — эти господа, что нами правят? Это все прежние лодыри и бездельники, мы их презирали. А теперь они дерут глотку! Ах, когда я о них думаю, спина чешется, будто по ней вши ползают!"
На третий день он рассказал о своей интимной жизни. О своей первой любви. Идиллия на фоне северного ландшафта, полная бесконечной чистоты и драматизма. Он сообщил также волшебные заговоры и обряды — против влюбленности, против болезни, против конокрадов — и рассказал случаи из своей жизни, доказывающие их действенность. К сожалению, я не записала этих заговоров. Былины и песни его хотелось слушать бесконечно. Казалось, что слышишь шум могучей реки. Все глаголы давались в формах, выражающих непрерывность действия, не однократно, не замкнуто. Вы чувствовали себя погруженными в какой-то стихийный поток бытия, во власти чистой жизни растительного мира.