В Laurel-hous'e мы вздумали с Огаревым сделать представление для детей; это было до отъезда А. А. в Женеву. Я сшила две красные рубашки: для Герцена и для Огарева. А. А. надел какую-то шубу наизнанку, представляя медведя, а Огарев, в красной рубашке, изображал водильщика. Красная рубашка очень шла к Николаю Платоновичу: с его большой русой бородой и кудрявой головой он был настоящий русский крестьянин. Герцену, напротив, русская рубашка вовсе не пристала: он казался в ней каким-то иностранцем. Не думая, чтоб это могло быть ему очень неприятно, я высказалась ему очень резко на этот счет, и Герцен никогда не надевал более красной рубашки.
В этом же доме навестил нас один молодой русский, Б. Н. Чичерин; но прежде надо сказать несколько слов об его отце. Николай Чичерин принадлежал отчасти к московскому кружку, хотя жил более в Тамбовской губернии; он был знаком с Грановским, Герценом и особенно с Кетчером. Я слышала о нем, как об очень достойном человеке, от дяди моего Антона Аполлоновича Жемчужникова. Дядя был сосед и друг Чичерина, которого очень ценил. Осенью 1857 года старший сын Чичерина — юноша, на которого многие возлагали такие горячие надежды, окончив курс в Московском университете блестящим образом, вздумал навестить в Лондоне приятеля своего отца. Я была нездорова, не выходила из комнаты и потому ни разу не видала его, но слышала о нем отзывы Герцена и Огарева. Сначала Чичерин им очень понравился большим развитием, познаниями, блестящим умом, но вскоре они разочаровались в нем и поняли, что очень расходятся с ним во всех серьезных вопросах: он был бюрократ и доктринер. Чичерин провел более недели в постоянных спорах с Огаревым и Герценом. Герцен и Огарев, хотя очень далекие от славянофильства, находили, что Россия должна идти новыми, своими путями; они смотрели на свое отечество с любовью и упованием, а он не хотел или не мог понять их взглядов. Отношения их обострились в последние дни.
— Нет,— говорил Герцен, — мы в нем ошиблись, его ум вредный...
Когда он уезжал из Лондона, Герцен и Огарев старались расстаться с ним беззлобно; Чичерин тоже как будто желал оставить их под хорошим впечатлением, но едва он достиг Парижа, как прислал Герцену полемическое письмо с резким требованием, чтоб оно было напечатано в ближайшем номере «Колокола». Тон этого письма, дерзкий, вызывающий, очень рассердил Герцена; он был оскорблен, возмущен, что почти близкий, юноша, приехавший к нему по преданию семьи отца, мог говорить с ним, как с врагом.
Герцен отписал горячий ответ и разъяснил, подтвердил свои взгляды и недоразумения Чичерина. Я очень жалела, что не могла присутствовать при этих весьма интересных спорах между Чичериным и нашими, но в это время совершилось самое важное событие всей моей личной жизни: рождение моей старшей дочери. Желая в этой части моих воспоминаний по возможности не касаться до моей внутренней жизни, я бы прошла и это происшествие молчанием, но я вспоминаю одну странную случайность: дня за два до упомянутого события доктор Девиль находился почти постоянно в нашем доме; во второй день, около одиннадцати часов вечера, раздался звонок, который меня страшно поразил по какому-то предчувствию.
— Какой странный звонок,—воскликнула я,— monsieur Deville, кто бы это мог быть? Если это моя мать из России, вы ей позволите войти ко мне?
Девиль никого не пускал ко мне, кроме г-жи Шане (акушерки).
— Да разве вы ожидаете вашу матушку? — спросил доктор.
— Нет, но мне кажется, это должна быть она, — отвечала я.
— Это, наверно, ваша housmaid, которую посылали за пивом,— возразил Девиль,— так как поздно, она не оставила калитку открытой, вот ей и пришлось звонить; но я все-таки пойду вниз и удовлетворю ваше любопытство.
Через четверть часа Девиль возвратился в сопровождении моей матери.
— Так как вы удивительно умеете отгадывать, я не мог отказать себе в удовольствии привести вам вашу мать,— сказал мне весело доктор.