Жил я на Николаевской улице, в небольшом деревянном домике первой половины XIX века, между Свечным и Кузнечным. Домика этого давно уже нет — его как раз летом 1881 года сломали, и на месте его возвышается теперь каменная громада. Жил я там с отцом и матерью, и комната моя, в одно окно, выходила на улицу. Домик был двухэтажный. Внизу занимали помещение мы, а в мезонине не знаю, кто ютился. Я любил всегда свежий воздух, и как только становилось теплее, спал с открытой форточкой, которую открывал еще с вечера, спуская штору.
Раз утром рано разбудило меня громкое постукиванье в окно, не то палкой, не то каким-то металлическим предметом. Стук был настойчивый и властный. Я накинул пиджак и поднял штору.
У окна стоял околодочный и сурово ждал.
— Заприте окно, — распорядился он. — Приказано, чтоб все было закрыто.
— А не будет душно? — наивно осведомился я…
— Провезут, тогда откройте.
— Кого?
— Вешать повезут через час. Да штор лучше не опускайте. Только форточку закройте.
Зачем запирали окна — не знаю до сих пор. Чего опасались, и причем тут открытое окно или закрытое? Опущенная штора или поднятая?
По тротуарам начал набираться народ. Это были обыватели внутренней части домов: мастеровые, кухарки — все, кто за ранним временем еще не приступил к работе, но на всякое "зрелище" его тянуло. Утро было ясное, светлое. Весна уже вступила в свои права, и в лесу, должно быть, уже проглядывали лепестки подснежника.
От гнусной процессии нельзя было укрыться никуда. Гул толпы все рос. Из соседних частей города — из Ямской, с Лиговки стекались толпы и размещались поудобнее на подъездах, на фонарях. Звало ли их сюда одно праздное любопытство или тут было еще что — трудно сказать.
И вот затрещали суровые звуки барабанов. Неясный гул, стук и гам надвигающейся лавины раздавался все больше. Слышался уже звон мундштуков, лязг оружия, стук подков о камни. Процессия двигалась не медленным шагом — она шла на рысях.
Впереди ехало несколько рядов солдат, точно очищая путь для кортежа. А затем следовали две колесницы. Люди, со связанными назад руками и с черными досками на груди, сидели высоко наверху. Я помню полное, бескровное лицо Перовской, ее широкий лоб. Помню желтоватое, обросшее бородой лицо Желябова. Остальные промелькнули передо мною незаметно, как тени.
Но ужасны были не они, не тот конвой, что следовал за колесницами, а самый хвост процессии.
Я не знаю, откуда набран он был, какие отрепья его составляли. В прежнее время, на Сенной площади, у "Вяземской лавры", группировались такие фигуры. В обычное время в городе подобных выродков нет.
Это были простоволосые, иногда босые люди, оборванные, пьяные, несмотря на ранний час, радостные, оживленные, с воплями несущиеся вперед. Они несли с собой — в руках, на плечах, на спинах — лестницы, табуретки, скамьи. Все это, должно быть, было краденое, стянутое где-нибудь.
Это были "места" для желающих, для тех любопытных, что будут покупать их на месте казни. И я понял, что люди эти были оживлены потому, что ожидали богатых барышей от антрепризы мест на такое высокоинтересное зрелище.
Были ли это провокационные толпы, или это были те подонки населения, которые не прочь сами зарезать и придушить при случае кого угодно? Они считали свою торговлю делом вполне законным и безупречным. И смотрели, быть может, на дело просто: если бы и их везли вешать, они не удивились бы, увидав эти лестницы и скамьи.
Я помню, когда пронесся этот отвратительный хвост, и треск барабанов стал слышаться уже издали, я все стоял у окна, каким-то одеревенелым, недвижным, полумертвым.
Сорок слишком лет прошло с той поры, а я процессию эту точно вижу сейчас перед собою. Это самое ужасное зрелище, какое я видел в жизни. Эта гадина проползла мимо моих окон и заглянула не только в комнату, но в душу. Толпа пронеслась, образ ее затерялся среди пестроты жизни, но во мне он остался навсегда.
Три раза я потом писал о ней — об этой ужасной толпе, валившей за позорными колесницами. Но каждый раз красная река цензорских чернил крестила это воспоминание. Почему, зачем?
В. К., один из очевидцев этой казни, состоявшейся 3 апреля 1881 года, сообщает ряд подробностей, о которых умолчал официальный отчет. "В то время, пишет В. К., Семеновский плац не был застроен как теперь: тир, беговой круг, здания инженерного ведомства — все это возникло значительно позже, а в 1881 году плац представлял огромную пустую площадь, 3-го апреля на ней толпились несметные массы народа; люди сидели также на крышах Семеновских казарм, станционных зданий и вагонов Царскосельской железной дороги. Первым был повешен Кибальчич, причем, по-видимому, от быстрого, резкого выдергивания ступенек из-под ног и от тяжести тела произошло повреждение спинных, точнее шейных позвонков, и смерть была моментальной, без всяких судорог. Вторым был повешен Михайлов. Вот тут-то и произошел крайне тяжелый эпизод, вовсе не упомянутый в отчете: не более как через одну-две секунды после вынутия ступенчатой скамейки из-под ног Михайлова, петля, на которой он висел, разорвалась, и Михайлов грузно упал на эшафотную настилку. Гул, точно прибой морской волны, пронесся по толпе; как мне пришлось слышать потом, многие полагали, что даже по закону факт срыва с виселицы рассматривается как указание свыше, от Бога, что приговоренный к смерти подлежит помилованию; этого ожидали почти все. Несмотря на связанные руки, на саван, стеснявший его движения, и на башлык, мешавший видеть, Михайлов поднялся сам и лишь направляемый, но не поддерживаемый помощниками палача, взошел на ступеньки скамейки, подставленной под петлю палачом Фроловым. Последний быстро сделал новую петлю на укрепленной веревке, и через 2–3 минуты Михайлов висел уже вторично. Секунда, две… и Михайлов вновь срывается, падая на помост. Больше прежнего зашумело море людское. Однако палач не растерялся и, повторив уже раз проделанную манипуляцию с веревкой, в третий раз повесил Михайлова. Но заметно было, что нравственные и физические силы последнего истощились: ни встать, ни подняться на ступеньки без помощи сподручных Фролова он уже не мог.
Медленно завертелось тело на веревке. И вдруг как раз на кольце под перекладиной, через которое была пропущена веревка, она стала перетираться, и два стершиеся конца ее начали быстро и заметно для глаза раскручиваться. У самого эшафота раздались восклицания: "Веревка перетирается. Опять сорвется". Палач взглянул наверх, в одно мгновение подтянул к себе соседнюю петлю, влез на скамейку и накинул петлю на висевшего Михайлова. Таким образом, тело казненного поддерживалось двумя веревками, что и показано совершенно ясно на рисунке, сделанном фотографом Насветевичем.
Весь этот эпизод в официальном отчете пропущен — вероятно умышленно.