Девять дней до освобождения я прожила на сельхозколонне вслепую, в надсадной тоске по Коле и диком страхе перед будущим.
Вдруг до сознания дошла реальность: ведь я освобождаюсь. Ни при каких обстоятельствах меня уже в зону потом не пропустят. Это значит, что я никогда больше не увижу Александра Осиповича.
Я отправилась к начальству КВО просить разрешения съездить на Ракпас. Отказали. Я просила опять и еще. В конце концов, измыслили командировку с «проверкой красного уголка».
Сквозь сильный снежный буран на Ракпас с трудом пробивалась не только я, но и буксующие грузовики. Я сошла на обочину, подняла руку: «Возьмите!» Кто-то сжалился.
В Ракпасе долго не пускали в зону: «Непонятно, что за проверка. Непонятно, кто прислал. Что за командировка?» Попросила сообщить в зону Борису: «Приехала. Не пускают». Борис побежал к командиру. Убедил. Впустили.
Александр Осипович лежал в лазарете с пневмонией. Я села возле его больничной койки в мрачной, холодной палате.
— Тамарочка приехала! Ах ты моя Тамарочка! Сумела-таки приехать! — тихим и слабым голосом восклицал он. — Приехала, чтобы попрощаться. Все-таки приехала? Да, да, попрощаться.
Не жалуясь ни на здоровье, ни на одиночество, он держал меня за руку и повторял:
— Ко мне при-е-ха-ла Тамарочка. Приехала. Ко мне. Спасибо!
Подошел доктор Владас Шимкунас напомнить:
— Обещали долго не сидеть.
А сказать надо было много! О том, как он дорог, как нужен мне, что я уцелела благодаря ему…
— Мы ведь с тобой больше не увидимся, Тамарочка. Не перебивай. Не увидимся! Выслушай мое завещание. Вот оно: как только сумеешь, родная, желательно поскорее, при первой же возможности поезжай в Одессу к моей Олюшке. Познакомься. Расскажи ей про меня. Именно ты сумеешь это сделать. Я знаю, вы полюбите друг друга. Да, да. Полюбите. Вот, пожалуй, и все. Других просьб нет.
Я пообещала. Поклялась.
В лазарет вбежал Борис:
— Я жду вас.
«Зачем он торопит? Неужели ничего не понимает?»
— Ты на него не сердись, — сказал Александр Осипович, — ему ведь тоже очень худо. Ты у нас максималистка. Мне жаль, что ты про него чего-то не поняла. А вот он очень про тебя все знает. Простись с ним дружески, Тамарочка. Так будет правильно.
Борис успел приготовить угощение.
— Хотите что-нибудь из этого? — широким жестом указал он на стену, где висели его картины. Я огляделась.
— «Аленушку» Васнецова.
Он усмехнулся:
— Что ж. А «Грачей» от меня в придачу.
Не дождавшись от меня, сухой и колючей, хоть какого-то теплого слова, Борис раздраженно бросил:
— А знаете, Зорюшка, у вас нет сердца!
Верно! У меня его не было! Оно было отдано Коле. Именно этого Борис не понимал. Этому не верил. Я ушла. Он догнал:
— Да не сердитесь. Счастья вам на воле! Счастья желаю я вам.
Перед выходом из зоны я еще раз забежала к Александру Осиповичу.
Буран не прекращался. Машины не шли. С картинами Бориса под рукой я пробивалась к Княж-Погосту. Километра через три из леса выехал самосвал и подобрал меня, в голос плакавшую вместе с вьюгой обо всем, что уже было пережито, что есть и еще будет.
Мне вспомнилась встреча с Тамарой Цулукидзе после гибели ее сына. Увидела ее случайно, зайдя в княж-погостский Дом культуры. Она была совсем потухшей. Я робко спросила ее:
— Как живете?
Слегка приподняв плечо, она ответила:
— Живу? Я презираю себя за то, что живу, за то, что осталась жить после Сандика.
Тон и слова глубоко запали в душу.