Александра Петровна была не только волевым человеком. Она была изобретательна. И человечна.
— Тамара Владиславовна! Проснитесь! Мне надо с вами поговорить! — будил меня кто-то.
Еще не пробили подъем. Возле моей койки стояла Вера Петровна:
— Где мы можем посидеть? У меня очень мало времени. Сердце заныло. «Как она очутилась здесь? Зачем?» Я наскоро оделась.
Она объяснила, что привезла сюда из Урдомы родившую там заключенную специально, чтобы повидаться со мной. Теперь торопится к обратному поезду.
— Как живете? Как похорошели! Как ваш сын? Значит, все хорошо? Я за вас рада.
И, как всегда, напористо, прытко и без перехода:
— Надо включаться в борьбу, Тамара Владиславовна! Поверьте: я исхожу только из ваших интересов. — Она протягивала два исписанных листка: — Читайте! Читайте! Скорее.
Почерк Филиппа. На листке написано: «Леля! После вчерашнего свидания с тобой ни о чем не могу думать, кроме тебя…»
— Кто эта Леля?
Именно этого вопроса и ждала Вера Петровна.
— Не так давно пришел этап. Там много полячек. Среди них одна черт знает, как красива, только безобразно толста. Ее и зовут Леля. С ней Филипп и спутался. Хищница. Зверюга. Это — не вы. Никого не уважает, никого не признает. Расчетливая. Холодная. Использует Филиппа в своих целях. Вы ему должны написать, должны пригрозить, что не потерпите этого. Ведь есть ребенок. А он? Какой мерзавец!.. Только не говорите, что я вам все рассказала.
Выполнив добровольно взятую на себя миссию, Вера Петровна уехала.
— Тут какая-то вольная рано-рано приходила посмотреть на вашего ребенка, — сказала мне в яслях медсестра.
Мне уже исполнилось двадцать шесть лет, но в визите Веры Петровны я не усмотрела большего, чем любопытство и желание рассорить нас с Филиппом.
Издавна страшась измен и обмана, я спрашивала Филиппа в письмах, может ли он быть другом. Он отвечал:
«Родная, близкая, любимая! Только теперь я чувствую смысл и очаровательную прелесть этих слов, их особенное значение. Как это чудесно — все я мыслю теперь неотделимо от Тебя. Я не говорю теперь: „Я так думаю“, а: „Мы так думаем“. Могу ли я быть другом Твоим? Так любить и не быть другом — нельзя. Но правильно ли я понял Тебя? Быть другом — значит ничего-ничего не утаивать, ни мыслей своих, ни поступков. Я такой к Тебе. Многое, очень многое мы еще не успели сказать друг другу. Но мы скажем… Мы будем говорить друг другу все, все».
Теперь Вера Петровна показала его записки к Леле. Существование «ее» было неоспоримым фактом. И все большое полетело, повалилось.
Не выдавая Веру Петровну, я написала: «Говорят..»
«Никогда Ты не наносила мне такой обиды, как письмом от 18–19.IX.46 г. — отвечал Филипп. — Я весь растворился в Тебе, я Твой до конца. Я люблю тебя не только как чудесный образ, не только как женщину, не только как человека, любовь и дружба, верность и преданность которого дают истинную, настоящую живую радость. Я люблю Тебя во всех проявлениях быта и человеческого существования, которому присущи и „некрасивые“ стороны. Я боюсь произнести, как еще люблю Тебя. Я навсегда потерял представление о возможности не любить, а хотя бы увлекаться другой женщиной. И после этого ты пишешь: „Многие говорят“. И ты смеешь верить?»
Обвинительная энергия ответа Филиппа и в начале, и в конце письма, перевернутость самого вопроса стеснили сердце. Собственную вину он хватко умел обратить в чужую. Беда, оказывается, была не в нем. Во мне. Это я «посмела верить».
«Открытия» понуждали жить в обход завязанным узлам, доверившись себе одной. Заминки и сбои существовали внутри и собственного сердца, но нас связывал сын.