Мое дитя колотило ножками. Я задыхалась. После рабочего дня заставляла себя ходить сама. Врачам я не нравилась.
Через начальника санчасти Филипп пытался отхлопотать для меня более легкую работу. Но я знала: надо «как все!». Каким-то образом в этой формуле мерзкое уживалось со справедливым.
Неожиданно меня вызвали во второй отдел. Меня разыскивала по лагерям Вера Николаевна Саранцева, друг по внутренней тюрьме НКВД во Фрунзе и Джангиджирскому лагерю. Не родственники, нет! Друг по тюремной камере… Есть величие дружбы, начавшейся в тюрьме.
Началась наша с Верой Николаевной переписка, продлившаяся затем тридцать лет. Веру Николаевну все-таки освободили. В общей сложности она просидела чуть больше года. Конечно же, ее не имели права тогда этапировать в Нижний Тагил. Решение о ее освобождении шло за ней следом. Плутало. Задерживалось. А ее мытарили по пересылкам. Воля допустила ее до себя не сразу.
При освобождении объявили, что даже оправданной ей нельзя жить во Фрунзе. Местожительством определили Казалинск. Там не брали на работу. Она подробно описывала, как жила впроголодь, перебиваясь случайными заработками и питаясь арбузными корками.
Мария Сильвестровна оставалась в лагерях. Первое, что сделала Вера Николаевна, когда отец все-таки отхлопотал разрешение прописать дочь у себя: подала заявление на заочное отделение филфака МГУ, решила изучать испанский и итальянский языки. Позорная социальная участь профессии юриста в те годы подтолкнула к тому, чтобы перечеркнуть ее раз и навсегда.
Во Фрунзе Вера Николаевна навестила Барбару Ионовну. Рассказала ей о нашем знакомстве и встрече в Джангиджирском лагере. Не знаю, о чем она еще поведала ей, но Барбара Ионовна стала часто писать мне, и письма ее раз от раза становились все теплее и задушевнее. Она просила простить ее за несправедливость и черствость. Писала, что я очень хорошая, что гораздо ближе и роднее, чем собственный сын: «..ярости, прости меня за все, Тамара. Я так виновата перед тобой. Прошу, когда освободишься, приезжай ко мне, будем жить вместе…»
С каким холодом, еще не став для меня прошлым, эта семья перечеркнула меня в свое время! Возвращение ее сейчас в таком истерзанном виде переносилось болезненно, но человеческим связям дано выучивать и продолжать нас.
С этапом в Межог привели Ольгу Викторовну Третьякову. Мы обе обрадовались встрече.
Одно событие мы пережили здесь вместе. После работы я сидела на своей койке. Вбежав в барак, она с порога сорвавшимся голосом выкрикнула:
— Тамарочка, Володи (так она называла Яхонтова) больше нет!
Я испугалась. Женщины набросились на Ольгу Викторовну:
— Разве так можно? Она схватилась руками за лицо. У ребенка теперь будет родимое пятно!
— Он покончил с собой, — плакала Ольга Викторовна. — Читайте: «…Выбросился с седьмого этажа в пролет лестницы. Оставил записку: „Лечу в стратосферу!“.»
Весть и текст записки оглушили. Что за представление было у него о поступке, который он вознамерился совершить? «Лечу в стратосферу!» Какой вывих и слом сознания у человека-сруба! Расшибить себя самого, такого крупного, с густыми пшеничными волосами и голосом, тяготеющим к «музыке сфер»!
Питерский туман, прогулка возле Медного всадника, круглый стол в квартире Анисовых во Фрунзе и сковорода с тушеным «военным» луком, походы на рынок за тыквой. Его исповедь и та сакраментальная просьба: «Посмотрите, кто за мной… идет».
Человек говорит: «Мне больно. Страшно! Я страдаю!» — а как провидеть степень чужого страдания? В то время как все дело именно в ней, в этой степени боли.
Ради освобождения от какой своей муки пресек свою жизнь Владимир Николаевич?
Какое личное поражение захотел превратить в смерть с таким пиршеством: «В стратосферу! Лечу!»