В детстве я сосредоточенно и весело перепрыгивала на одной ноге из одного очерченного мелом на панели квадрата в другой. Ныне, сопровождаемая вооруженным конвоиром, переходила из одного в другой понастроенные на краях государства квадраты с проволочным заграждением.
Первый случай был игрой «в классы». Этот — Судьбой.
С неразговорчивым охранником предстояло отшагать километров шесть.
Не принимая солнечных лучей в свою кромешную мглу, таежный лес подставлял им только опушку. Зато поля и луговины выпивали не только тепло, но, казалось, и цвет солнца — таким оно было неярким. Щебетали птицы. Я торопилась вобрать в себя последние глотки воли.
Меня поселили в тот же медицинский барак, в котором я прожила несколько дней в первый приезд сюда. Почти то же место. Люди уже другие. Много новых.
Женщин, имеющих здесь детей, называли «мамками». В наименовании этом было намешано много: признание за ними некоторых прав, доля снисходительности, жалости и столько же презрения.
Как и все лагерное, разными были и «мамки»: молоденькие и пожилые, из блатных и интеллигентные, с мужьями — отцами своих детей и без оных. Отец, понятно, был желателен всегда, но «светом в окне» становился ребенок, дитя.
Решимость иметь ребенка в лагере была одиночным восстанием женщин, противостоянием общественной силе, наловчившейся душить и отнимать и это — одно из неотъемлемых прав жизни. Кто выигрывал, а кто был бит в схватке жизнестойких сил с социальной жестокостью — выяснялось позже. Условия поединков были преступно неравны.
Каждая жизнь была особой, и настолько, что даже барак не мог здесь превратить людей в однородную массу, как на «Светике». Одна судьба, седьмая, сороковая…
Рядом топчан молоденькой медсестры Олечки Удрес, родившей хилую девочку. Отец ребенка — пожилой врач этой же колонны — нежно пекся об обеих. Но Олечка часто плакала: «У малютки глаза взрослого человека. Она, мне кажется, прощается со мной…» Девочка вскоре умерла.