Утром при ударе в рельсу удавалось понять: «…это лагерь… надо! Что „надо“? А-а, идти на работу». Я сползала с нар и тащилась к вахте. Кроме этих несложных задач, ничто уже не заботило. Зло имело физиономию Васильева, персонифицировалось в нем. Я без страданий утрачивала прежнее чувство реальности. С тем, что было за пределами лагеря, ничего не связывало. Я думала только о своей сестре, о ней одной. Где мыкалась моя Валечка?
Чаще всего с ужина мы возвращались в барак последними: моя тезка Тамара Тимофеечева, преподаватель литературы, Наташа и я.
— Подождите! — остановила нас однажды Наташа перед входом в барак. — Понимаете, что мы погибаем?
Я только тут заметила, как сильно Наташа изменилась. Почему? Что с ней происходит? Спрашивать, интересоваться этим, как раньше, не находила сил.
— Давайте поклянемся друг другу… — предложила она, — поклянемся друг другу в том, что, если кому-то из нас повезет очутиться на другой колонне, тот должен тянуть остальных. Пусть каждая из нас даст слово сделать это!
На секунду в душе что-то засветилось. Она хорошо придумала. Мы взялись за руки, и каждая поочередно произнесла:
«Клянусь»!
— Бывают и такие Воробьевы горы! — подвела итог Тамара Тимофеечева.
Способность участвовать в жизни другого человека как-то совсем атрофировалась. Глаза видели, как кто-то, думая о своем, сидел и раскачивался на нарах, подобно сомнамбуле; как ночью приходили и выдергивали кого-то из женщин, вызывая в постель — к нарядчику, прорабу или Васильеву; как по возвращении их опустевшие глаза устремлялись в дымную, подсвеченную горящим фитилем барачную тьму; и как они тут же отворачивались к стене, торопясь доспать оставшееся до подъема время. Обыденные, почти не вызывающие эмоций картины лагерной жизни.