Выслушав рассказ об этом заседании от вернувшихся оттуда своих товарищей, я поняла, что должна немедленно уходить из отдела. Как ни искушены мы были в советских нравах, но стали уже позабывать о 30-х и 40-х годах и не могли себе представить, чтобы в наше время можно было предоставить слово обвинителю и, хоть для приличия, не потребовать объяснений от обвиняемого. Зная хорошо методы Кузичевой и Тигано-вой, я могла ожидать от них любой провокации. Кампанию против нас, и конкретно против меня, они могли бы завершить эффектной пропажей чего-нибудь особенно важного из находившихся у меня в обработке материалов.
Как ни жалко было бросать почти законченное описание архива Гершензона, но идти еще и на такой риск я не могла. На следующий день, даже не начав еще оформлять свою пенсию, я положила на стол Кузичевой заявление об уходе и предложила хранителям принять от меня архив. Я прямо сказала им, что они головой отвечают с этой минуты за его сохранность — ибо мало ли что взбредет в голову сотворить нашим начальницам. И они меня поняли. Еще через день я разобрала свой стол, предъявила Кузичевой личные бумаги, попросив у нее разрешение на вынос, и увезла их домой.
Наступил последний день моей работы, 23 июля 1978 года Сначала я собиралась оставаться, как полагалось, до конца рабочего дня. Но потом Наташа Зейфман мне шепнула, что Гапочко и Сидорова (последняя была в это время заместительницей заведующей и сидела в бывшем кабинете Кудрявцева), уже отвратительные мне клевреты Кузичевой, хотят придать моему уходу некоторую форму приличия, собрали деньги и послали кого-то за цветами. Уж этого я не могла им позволить. Я только накануне подписывала у Сидоровой «бегунок» — обходной лист, без которого нельзя было получить последнюю зарплату, и она не отказала себе в хамском удовольствии сгонять меня лишний раз на другой этаж за визой к хранителям, как будто было недостаточно моих слов о том, что они приняли у меня архив Гершензона.
Уговорившись с Наташей, я ушла в середине дня, потихоньку помахав ей на прощанье рукой. Помню сложные чувства, владевшие мной, когда я в середине этого жаркого летнего дня непривычным для себя образом оказалась не на работе, сошла с троллейбуса у Дома обуви, купила на лотке какие-то особенно сочные и вкусные сливы и, медленно идя дальше пешком домой по Ленинскому проспекту, ела их на ходу. Тут было вместе и торжество от того, что удалось не допустить ничего недостойного, и небывалое ощущение свободы, и горькое сознание того, что весь мой многолетний труд завершился этим надругательством. Но то ли еще ждало меня впереди! Как удивилась бы я тогда, если бы узнала о будущем!
Чтобы закончить описание происходившего тогда, надо упомянуть о существенной, пропущенной мною подробности: Кузичева была беременна. Весной, когда мы сочиняли свое письмо, мы об этом не знали. Если бы знали, то, может быть, поступили бы как-то иначе. Это обстоятельство, став летом очевидным, играло пагубную для нас роль. Во-первых, оно давало возможность упрекать авторов письма в ЦК в безжалостном садизме по отношению к беременной женщине. Во-вторых, после расправы с ними и их единомышленниками оно открывало наконец не кому иному, как Тигановой, — по крайней мере на год — доступ к руководящему креслу. Так через месяц и случилось. Это был крах всех надежд. Окончательно наступало царство мрака.