К 70-м годам Отдел рукописей приобрел устойчивую репутацию хранилища, которому можно доверять и в материальном и в моральном смысле, и нам охотно передавали крупные архивы не только ученых и деятелей культуры вообще, что соответствовало профилю нашего комплектования, но и, скажем, тех писателей, архивы которых в принципе должны были бы поступать в ЦГАЛИ. Так, например, вдова Всеволода Иванова Тамара Владимировна предпочла передать его огромный архив в 1972 году имевшего в наши фонды. Поэтому пополнение шло очень интенсивное. Сейчас, оглядываясь назад, я плохо понимаю, почему оно протекало так свободно и фактически бесконтрольно. Дирекция, даже после появления в главном кресле Сикорского, не подвергала сомнению ни наш выбор приобретаемых материалов, ни денежную их оценку.
Мы по-прежнему покупали большие архивы многих замечательных людей, в их числе и эмигрантов. В отдел поступили такие фонды, как архив М.К. Азадовского, Б.В. Томашевского, К.Д. Кавелина, за которым В.Г. Зимина ездила в Казань, Д.Н. Шилова, выдающиеся по значению мемуары ТА. Аксаковой-Сивере, Г. А. Лемана и другие. Многие начинали сами передавать нам свои личные архивы. Так поступили, например, Мария Вениаминовна Юдина, Татьяна Ивановна Сухомлина, Александр Ильич Клибанов, и не они одни. Пополнялись уже хранящиеся фонды — Бонч-Бруевича, Мейерхольда, дочь Бальмонта Нина Константиновна Бруни несколько раз передавала дополнения к архиву отца. Этот перечень можно было бы продолжить. Но назову только некоторые особенно памятные мне тогдашние приобретения.
В самом начале 70-х годов таких было три. Первое из них - архив К.И. Чуковского. Первое поступление из собранных Корнеем Ивановичем материалов относится еще к концу 50-х годов и запомнилось мне по забавным его обстоятельствам. Как известно, Чуковский долго занимался Некрасовым и в ходе своих занятий оказался владельцем довольно многих его рукописей. Почему он внезапно решил передать некоторые из них в наш Отдел, не знаю. Может быть, после выхода в свет книги «Мастерство Некрасова» он счел, что завершил эту область своих занятий. Впрочем, были, вероятно и другие причины. В изданной недавно (Дружба народов. 2001. № 11) небольшой части переписки его с дочерью есть письмо от 16 апреля 1951 году, где, в частности, говорится: «Теперь я опять у разбитого корыта. "Одолеем Бармалея" окончательно разорила меня. "Бибигон" заставил меня распродать по дешевке хранившиеся у меня некрасовские рукописи». Однако тогда он продал еще не все. Так или иначе, решив расстаться с последней остававшейся у него рукописью Некрасова («Жизнь и похождения Тихона Тросникова»), он в 1959 году подарил ее нам. Но осуществил он это следующим оригинальным образом. Не позвонив предварительно и не договорившись о встрече, он сам явился с рукописью в библиотеку и был страшно возмущен, когда у него потребовали пропуск. Пропуска, разумеется, не было. Вызванная в вестибюль звонком милиционера, я застала у входа в отдел громкий скандал. «Я — Чуковский! — кричал старик. - Я принес драгоценный дар! Как вы смеете меня не впускать?!» Кругом уже толпились студенты, читатели Общего зала, узнавшие Чуковского и с интересом наблюдавшие эту сцену. Мне стоило немалого труда его успокоить, увести к себе в кабинет и с должным пиететом поблагодарить за неожиданный щедрый дар.
С тех пор прошло много лет, а архив его оставался нашей мечтой. Мы зарились на него и при жизни писателя и особенно после его кончины. Мы продолжали уповать на приобретение архива, так как надеялись на доверие к нам его хранительницы, внучки Чуковского Елены Цезаревны. И она довольно скоро, уже через год после смерти деда, начала передавать нам его частями, откладывая, впрочем, на неопределенное будущее некоторые особенно важные. Она ссылалась, например, на свои, еще тщетные тогда, попытки опубликовать знаменитую «Чукоккалу». Мы все-таки были уже уверены, что в конце концов Отдел рукописей получит весь этот интереснейший архив.
Но должна сказать, что когда она впервые позвонила мне и сообщила, что готова сейчас же начать передавать рукописи и просит только не затягивать оценку и оплату, я несколько удивилась. Такое скорое решение было даже не очень понятно. Она пригласила меня приехать в Переделкино, познакомила с членами семьи, показала сохраненный в неприкосновенности кабинет деда. Мне показалось, что мы как-то сблизились, но ощущала некую неясность.
Все, касавшееся приобретения архива, осталось с этого момента в памяти как характерная черта тогдашнего нашего сознания и поведения. Главным было не формулировать вслух, да и не до конца додумывать про себя смутные предположения и вытекавшие из них соображения о возможных последствиях. Мне почти сразу пришла в голову мысль о том, что Елене Цезаревне срочно понадобилась большая сумма денег, и, по моим представлениям о ней, ее образе жизни и действиях, — не для каких-либо бытовых нужд, а только для некоего важного и общественно значимого дела. Постепенно я пришла к предположению о том, что это, должно быть, как-то связано с хорошо известной мне близостью Чуковских с Солженицыным (то, что вокруг него происходило, — все, с тех пор подробно описанное им самим и другими, — и тогда в нашем кругу было достаточно известно), но никогда не решилась бы высказать вслух свою догадку. Можно сказать, что мне даже хотелось так думать: нравилась сама мысль о косвенной и негласной нашей помощи выдающемуся этому человеку.
Мы заплатили тогда за первые части архива Чуковского 6268 р. Мои предположения о назначении этих денег подкрепляло то обстоятельство, что следующие две части архива, поступившие в 1974 и 1975 году, были принесены в дар. Может быть, я и ошибалась в своих мыслях, но ведь в 1974 г. Солженицын находился уже за границей.
В последний до его высылки год меня обиняками предупредили, что ему нужно было бы для предпринятой им теперь работы заниматься у нас в отделе, и спросили, как я поступлю, если он обратится ко мне с такой просьбой. Я, разумеется, ответила, что разрешу — хотя он уже не мог представить какого-либо полагающегося для допуска ходатайства. В то время я, как и все мы, была в восхищении от беспримерного единоборства этого необыкновенного человека с властью, и хотя уже несколько скептически относилась к двум его последним романам, особенно к «Раковому корпусу», но «Один день Ивана Денисовича» продолжала считать одним из величайших явлений литературы XX века, а «Архипелаг ГУЛАГ» - ни с чем не сравнимым общественным подвигом. В спорах вокруг «Одного дня...» я принадлежала к тем, кто считал, что, зачерпнув своего Шухова из самой гущи народа, Солженицын без всяких лишних пояснений обнажил истинно общенародный масштаб трагедии, постигшей страну.
С тех пор мой взгляд на Солженицына значительно изменился. Мое восхищение им пошатнулось уже с тех пор, когда я прочитала «Теленка»: меня оттолкнула эта недостойная крупной личности уверенность в своем нравственном превосходстве над всеми, эта неспособность объективно взглянуть на те или иные ситуации. Говорят, что мемуары — всегда автопортрет. В таком случае они оказали автору дурную услугу. Помню, что после «Теленка» я перечитала «Один день Ивана Денисовича», пытаясь понять, как могут сочетаться в авторе совесть большого художника и подобные черты мемуариста. И тогда меня впервые задело то, что он, показав, как выживает в нечеловеческих условиях его герой, совсем не счел нужным показать, как гибли иные натуры — такие, как Мандельштам. Или Мейерхольд. Или Николай Вавилов. Я тогда не сформулировала себе до конца эту мысль, но даже в этой замечательной книге что-то уже заставляло подозревать неприемлемые для меня черты мировоззрения и личности автора.
А все последующее только усугубляло мое разочарование в нем. В новый век он вступил поразительно реакционным пророком, с мышлением, отбросившим его в стан самых мрачных сил общества (подумать только, что именно он защищает сегодня необходимость смертной казни!), автором огромного романа о русской революции, которому он отдал двадцать лет жизни, но который убедительно продемонстрировал границы его возможностей как художника — писателя, сильного только там, где его творчество порождено трагическим личным опытом.
А в довершение всего — совсем уже недостойное, дилетантское и недобросовестное сочинение о злокозненной роли евреев в российской истории. Я бы даже сказала: сознательно дилетантское. Солженицын, с его писательским и жизненным опытом, не может не знать, какой широкий круг источников по этой проблеме известен и должен быть привлечен в любом ее исследовании. И если он этого не делает, пренебрегая элементарными нормами исторической науки, то должна быть причина. Причина очевидна: это разрушило бы заранее заданную концепцию.
Придет еще время пристально всмотреться в идейную эволюцию столь значительного культурного и общественного феномена, каким является Солженицын в русской истории XX века, - и, как я теперь уверена, выяснится, что те его реакционные черты, которые так долго не проявлялись, а проявившись, показались совершенно неожиданными в этой героической личности, на самом деле коренятся в самых ее истоках. Но, боюсь, я до такого анализа не доживу.
Еще несколько слов нужно сказать о дальнейшей судьбе архива Чуковского. В январе 1978 года, уже в правление Кузичевой, Елена Це-заревна передала в Отдел еще одну часть материалов (21 папку). Приняла их, судя по сохранившейся у нее расписке, работавшая в группе комплектования В.В. Огаркова, а экспертом была Е.П. Мстиславская, которой поручили потом и обработку архива. Больше ничего Е.Ц. Чуковская не передавала — и по сложившейся тогда в Отделе новой обстановке, и вследствие конкретного конфликта, возникшего в результате некомпетентных действий Мстиславской. Елена Цезаревна была возмущена тем, что та механически разбила комплексы писем к Чуковскому, специально подобранных писателем к такой, например, книге, как «От двух до пяти», и расположила их в разделе переписки, среди общего алфавита авторов. Хотя, как ежу понятно, никому не будут нужны имена детей, писавших Чуковскому, а нужен именно комплекс источников его книги.
Оставшаяся, очень значительная часть архива Чуковского, в том числе лишь частично изданные в 90-х годах его дневники, «Чукоккала» и многое другое, как и драгоценный архив его дочери Лидии Корнеев-ны, все еще хранится дома — и неизвестно, кому теперь его доверят.