Отчего же статья, написанная мною в 1967 году, была опубликована только через пять лет? Об этом тоже следует рассказать.
Закончив еще только первую редакцию, я решила обсудить ее со специалистами. Созвав специальное научное заседание, какие время от времени проводились у нас в отделе, я доложила свои результаты. Совещание вышло бурным: у моей версии нашлись сторонники и противники. Некоторые, и в их числе сама Энгель, как ни странно, полагали, что я предприняла все это для защиты чести мундира, хотя никто не мог объяснить, почему мне могло понадобиться защищать честь Георгиевского.
Но тем не менее общее мнение свелось к тому, что статью надо довести до конца и напечатать, как единственную работу, вскрывающую всю известную документацию и историю вопроса.
Через некоторое время статья была отредактирована мною, все понемножку ее читали, делали замечания, даже правили. Наконец, встал вопрос о публикации. Было ясно, что ее не следует печатать в наших «Записках»: она носила более общий характер. По нашему мнению, место ее было в том же журнале «Новый мир», где появилась статья Энгель. Казалось, что журналу лучше самому представить другое мнение и, тем более, опровержение своей неудачной публикации, чем ждать, когда это сделают в другом органе печати.
Я сама отнесла статью в «Новый мир». Она валялась там очень долго. Ее не печатали, но и не возвращали, уклоняясь от определенного ответа. Затем я стала добиваться свидания с В.Я. Лакшиным, который и должен был принять решение.
Он долго отнекивался, пока я, выяснив однажды по телефону, что он в редакции, не пришла туда вопреки его явному нежеланию меня видеть, чтобы получить какой-нибудь ответ. Первые слова его были:
— У меня нет ни минуты времени.
— Хорошо, - сказала я, - но скажите только, будете ли печатать статью.
Следующие слова он произносил уже за дверью своей комнаты, бесцеремонно выставив меня из нее.
— Нет, не будем. Можете ее забрать. Мы не будем компрометировать журнал с вашей помощью.
Не знаю, что поразило меня тогда больше: неприличная манера обращения с автором, с коллегой, с женщиной, наконец — или дикое, с моей точки зрения, представление о чести журнала.
Я унесла статью и долго после этого не находила подходящей для нее печатной трибуны, пока не появились сборники «Прометей» и издававший их Юра Короткое не предложил мне напечатать ее в одном из них.
Сейчас я, понятно, обратилась к этой своей статье и, как ни удивительно, обнаружила факт, мною тогда не замеченный, но выясняющийся из воспроизведенного в ней в качестве иллюстрации черновика справки Георгиевского, готовившейся для письма ученой коллегии Румянцевского музея в Госиздат с просьбой выдать «мандат на издание» дневника и писем Пушкина; справка эта, как я писала, «в виде автографа с правкой и машинописного отпуска, уже учитывающего сделанные исправления», сохранилась в архиве библиотеки (Оп. 34. Д. 2. Л. 15—17). В Госиздат, следовательно, отправлен был уже исправленный текст, его я и процитировала, не обратив внимания на первоначальный, который был же перед моими глазами (помещен в «Прометее» на странице 161).
Между тем разница редакций этой справки проливает отчасти свет на позицию Георгиевского в январе 1920 года, когда она писалась. В первой редакции было: «Тем не менее пришла пора опубликовать Дневник и письма Пушкина, приняв все меры предосторожности и действуя в полном контакте с здравствующими потомками поэта». Потом слова, выделенные мною курсивом, были зачеркнуты и заменены словами: «теперь, когда внуки поэта находятся в неизвестности».
Чем можно объяснить эту правку? На мой взгляд, вот чем. Единственный потомок Пушкина, с которым в эти годы имел дело Георгиевский, был внук поэта Григорий Александрович. Именно у него, как точно известно, хранилась последняя остававшаяся в семье рукопись Пушкина — «Дневник». С ним и вел переговоры о приобретении Георгиевский. Но прежде, чем они завершились, Григорий Александрович оказался на фронте и, по его поручению, в 1919 году «Дневник» продавала его жена Юлия Николаевна. Скорее всего, уже при покупке в принципе поднимался вопрос о публикации и когда он вскоре стал на практическую почву, Георгиевский не сомневался, что получит официальное согласие Григория Александровича. Хорошо известно, однако, как развивались военные события в начале 1920 года, и не удивительно, что связь с ним была потеряна.
Все это не меняет ситуации с издательскими начинаниями Румянцевского музея в 1920 году, но дает некоторые дополнительные штрихи к пониманию позиции Георгиевского. Если он надеялся на полное взаимопонимание с потомками Пушкина в отношении его дневника и писем, то нет основания думать, что он не мог рассчитывать на то же и в отношении писем Натальи Николаевны. Зачем же тогда тщательно уничтожать упоминание о них? Если же, полагая, что ГА. Пушкин исчез в пламени гражданской войны, он собирался поступать, не опираясь уже на его согласие, то не было ли еще больше оснований для решения рассекретить и обнародовать письма не только его деда, но и бабушки? Однако так не случилось.
На этих по-прежнему открытых вопросах я и прервусь в «пушкинском» моем сюжете.
В заключение еще несколько слов. В 1986 году друг нашей семьи американский историк, профессор Т. Эммонс издал в английском переводе хранящийся в Гуверовском институте (Стэнфорд, Калифорния) дневник Юрия Владимировича Готье за 1917—1922 годы*. Когда Терри прислал нам экземпляр, я, с интересом прочтя его, не подумала тогда о пушкинских изданиях музея в те времена. И только сейчас, вернувшись через много лет к этому сюжету, снова открыла этот том. И что же? В трагической и бурной действительности тех лет подобные мирные темы так мало занимали автора дневника, что ни одного упоминания о них нет. Между тем дневник Готье настолько откровенен, настолько противоречит элементарной осторожности, настолько обращен к судьбам всего и всех, символизирующих прежнюю Россию, что — у меня нет сомнения, - если бы имела место хоть какая-нибудь щекотливая коллизия со спасением или возвращением находящимся в эмиграции наследникам чего-либо из пушкинского наследия, то она обязательно отразилась бы в записях. У Готье не раз упомянуты все персонажи, которые могли быть к этому причастны: и Георгиевский, и Виноградов, и Романов, и остававшийся еще в 1920 году директором музея В.Д. Голицын, - но ни слова о Пушкине и хотя бы его дневнике. Мне кажется, что это еще один аргумент, разрушающий версию о хранении писем Натальи Николаевны в Румянцевском музее и исчезновении их оттуда.