Но все мгновенно изменилось, когда мы пришли после каникул в последний, выпускной седьмой класс. Лешку нельзя было узнать: двумя годами старше меня, он очень вырос за лето, и его сидение рядом со мной на первой парте стало просто нелепым. Но на предложение нашей классной. Марии Григорьевны, пересесть назад, он ответил вежливым отказом. По-видимому, и во мне что-то переменилось за это лето и по-иному привлекло его внимание. Во всяком случае, он не принялся за старые свои выходки, а вполне дружелюбно заговорил со мной, впервые узнал, что я живу далеко от школы (в 1928 году папе предоставили большую комнату в коммунальной квартире в Большом Ржевском переулке на Поварской, владельцы которой уехали в советское торгпредство в Ригу; родители хотели перевести меня в ближайшую 110-ю школу, славившуюся в Москве, но я так сопротивлялась, что они махнули рукой и позволили каждый день ездить в школу на трамвае). В первый раз мы разговорились как нормальные люди и даже после уроков пошли вместе к Сретенским воротам — я к трамваю, он, чтобы свернуть потом к своему дому на Мясницкой, большому дому с геральдическим львом у подъезда, почти напротив почтамта.
Так началась моя первая любовь — любовь безответная, а по моей темпераментной и замкнутой натуре сыгравшая тяжелую роль в юности и отравившая те трудные годы. Скажу сразу, что жизненные пути потом долго сталкивали нас, и хотя это был уже совершенно чуждый мне человек, но и до сих пор, в глубокой старости, что-то трогает меня в воспоминании о юном Леше и обо всем пережитом тогда.
Чтобы не возвращаться больше к нему, доскажу здесь эту историю до конца. Если для меня он с той минуты стал центром мироздания, то для него это было совсем не так. Я была для него просто девчонкой, с которой интересно общаться. То ли ничто иное еще не проснулось в нем, то ли было направлено на кого-то вне школы. В школе же он ни с кем, кроме меня, не дружил. Конечно, он скоро понял степень моей влюбленности и благосклонно поощрял мою преданность — часто провожал домой (как забыть эти долгие пешие прогулки по бульварам от Сретенки до Арбата!), приносил книги (благодаря этому я хоть немногопознакомилась с современной поэзией), а когда мы расставались после окончания школы, даже поцеловал меня в щечку. Но отнюдь не предложил потом встречаться и вообще ни слова не сказал о будущем.
Я уехала на лето в лагерь в Расторгуево в глубоком душевном смятении. С одной стороны, я осознавала его равнодушие ко мне и даже считала его справедливым. Что я по сравнению с ним? Моя мама так прочно вбила мне в голову мысль о моей непривлекательной внешности, что я принижала себя в этом отношении сверх меры. Свой интеллект и в особенности образованность я тоже не преувеличивала. А он так хорош во всем! И еще эти смутные сведения об его необыкновенной семье: отец — известный театральный и художественный критик, мать — княгиня! Старший, единоутробный брат — молодой, но уже знаменитый художник Андрей Гончаров.
Но, с другой стороны, если бы я была ему совсем не нужна, зачем он проводил со мною столько времени? Зачем попросил подарить ему мою фотографию, когда, вступая в комсомол, я снялась в модной тогда среди молодежи юнгштурмовке с портупеей через плечо? (Он сохранил эту ( фотографию — в 60-х годах, когда мы принимали на хранение в Отдел рукописей архив его отца, он показывал ее занимавшейся этим делом Мариэтте Чудаковой.)
Сомнения мои были пустые. После школы отношения со мной его нисколько не занимали. Он ни разу не позвонил, а когда я, вернувшись осенью в Москву, после долгих терзаний переломила свою гордость и позвонила сама, он явно удивился и, небрежно поговорив несколько минут, простился, сказав, что очень занят. Тут-то я и сломалась — началось нервное заболевание, какие-то припадки типа эпилептических, преследовавшие меня до первых родов — правда, постепенно становившиеся все реже. Я так никому и не рассказала об источнике своих страданий, а со временем и сама перестала в это верить.