На второй день по прибытии, отсидев одну ночь на параше, мне удалось заполучить местечко на полу. Морально истерзанный разлукой с отцом, физически смертельно уставший, я заснул мертвецким сном. В ту же ночь меня ограбили. Украли последний табак, вытащив его из внутреннего кармана моего кителя. Обнаружив кражу на следующее утро, я во всеуслышание объявил о совершившемся и стал протестовать. Ко мне сразу же подползла интеллигентская «58 статья» и стала уговаривать прекратить шуметь, а то изобьют, разденут, а могут и прирезать!
— Но нас же, контриков, больше! — возмутился я. — Мы можем им тоже «жизни дать».
— Ш-ш-ш! Что вы! Сумасшедший! Молчите!
Оттолкнув пресмыкающихся, я полез на блатных, предъявляя им свой «иск».
Урки стали смеяться.
— Ишь ты, вояка нашелся! Вот это да! А где корешки твои? Чай, тебе помощь окажут? А ну-ка, ребята, дай ему прикурить!
От одного удара я сразу же очутился распластанным на полу. На мне оказалось человек двадцать. Немного ошалев, я все-таки вступил в неравный бой. Дрался и вырывался из всех своих сил. Еще один удар, и из окровавленного рта я выплюнул зуб.
Удары острой болью отдавались в груди, в полости живота. Били «скопом», и в то же время, «контрики», интеллигенты, сидели молча, забившись по углам, делая вид, что они ничего не видят и ничего не слышат.
В полубесчувственном состоянии меня выбросили за двери камеры. Тут меня сразу же подхватили надзиратели и, не разбираясь, в чем дело, вбросили в соседнюю камеру. В ней тоже находились блатные и «58 статья», но на этот раз я натолкнулся на офицеров и солдат Первой Власовской дивизии. По каким-то признакам они сразу же определили, что я «свой», обмыли кровь с моего лица и расспросили, что со мной произошло. К ним присоединилось несколько бывших военнопленных, служивших во время войны в немецкой армии.
Я рассказал, кто я, и почему я так зверски избит и «разоблачен». Вояки, как в тюрьмах называют военных, рассвирепели. Собралось человек двадцать, столпившихся около меня. Наперебой меня утешали и обещали поддержку. Надобность в ней появилась вскоре.
Немного отойдя, я прилег на свободное местечко. Недалеко от меня уголовники играли в карты. Банкомет проигрался дотла и, как бы ища новые капиталы, взглянул на меня.
— Снимай френч! — мрачно сказал он, останавливая тяжелый взгляд на моем кителе. — Сними, говорю!
— Зачем? — из последних сил вспылил я.
— Я его чичас прошпарил! Платить надо!
— Какое мне до этого дело! — взвыл я не своим голосом.
И тут началось. Вояки повскакивали с мест. Несмотря на истощенность, два десятка бывших солдат дали такого перца шестидесяти блатным и их «шестеркам», что дым шел коромыслом. В ход пошли не только кулаки, но и оторванные от нар доски. Бой продолжался минут десять, и к концу урки сдались, умоляя больше не трогать их. В результате все лучшие места были за нами, и у изголовий нар лежал хлеб и табак, «добровольно, со слезами на глазах» преподнесенный уголовниками в «знак вечного мира».
Интересно отметить, что надзор-состав никогда в подобные ристалища не вмешивался, на чьей стороне ни был бы перевес. Он был глух и слеп и из подобных побоищ старался только найти для себя какую-нибудь выгоду, подобрать незаметно то, что случайно вывалилось, выкатилось, или «плохо лежало». Слава о контриках из 17 камеры пошла по всей тюрьме. Блатные прониклись к нам уважением. Когда нас выводили на прогулку, к нам подкатывались урки и шестерки, умильно заглядывая в глаза.
— А-а-а! Как приятно! Это мужики из семнадцатой! Не охота ли закурить? Вот махорочка-мать! Вот и газетка! Хошь «пайку» хлеба?
Они просили нас только об одном: не вмешиваться в дела других камер и в их личные, блатные, операции.