ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
Этот ребёнок должен жить. Разбой и унижения. Под покровом тьмы. Последняя весть от Мари. Подарки на рождество. Гости из гетто. Эмми Вагнер и Дора Каплан. Рассказ Сони и Бебы. В укрытии. Эдвин Гайст уходит из гетто. Опасное поведение. Народ-повелитель и его рабы. Таня. Лида выходит на свободу. Дора Каплан ищет приключений. Кругом друзья, кругом враги. Посетитель. Эдвин болен.
Никогда еще не было такой холодной, мрачной, безысходной осени, как в этом году. Жили механически, как будто по инерции. У Гретхен в конторе никто не подозревал, что на душе у этого ребенка: она привыкла молчать, не выдавала себя ни единым звуком, ни одним жестом. Только я замечала, как с каждым днем от тоски и лишений моя дочка становится совсем бледненькая, будто тает. Я всякий день с тревогой ждала ее со службы. Стоило ей задержаться, я бросалась на улицу и бежала ей навстречу, задыхаясь от страха. И точно так же терзалась она, если случалось опоздать мне. В этих постоянных тревогах, в страхе друг за друга тянулись наши дни. Более же всего мы страшились, что нас отнимут друг у друга. Страх, ужас, тоска пронизывали все наше существование, наше сознание, наше дыхание, определяли наши поступки и ход мыслей.
В какой-то момент было решено, что Грете лучше перейти из частного переводческого бюро в государственное, к одному генеральному советнику, которому я доверяла. Этот человек, несмотря на свое высокое положение в городе, жгуче ненавидел нацистов[1]. Он взял мою дочь к себе в аппарат личным секретарем и обещал покровительство и защиту.
Некоторое время мы с облегчением перевели дух, но потом коллеги Гретхен стали перешептываться у нее за спиной и нахально выспрашивать, кто ее отец и где он теперь. «Уж не в гетто ли?» — пристала как-то наглая девица с платиновыми кудрями, а переводчик Букаускас разразился антисемитскими проклятиями, ставшими уже банальными. Тайну нашу выдала не Грета, тайну выдал сам советник, который все последнее время пил горькую и из запоя выйти не мог.
Спустя неделю дочь пришла с работы еще бледнее обычного: «Мы пропали, обо мне все всё узнали, все разговоры только о нашей семье. Советник хочет тебя видеть». Мы так разволновались, что не стали обедать — кусок в горло не полез. Бросили на столе недоеденный суп, побежали к советнику домой. Он жил в том же здании, где располагалось его ведомство. Он нас ждал.
«Плохи ваши дела, — объявил чиновник, — вас полиция ищет. Нельзя вам больше здесь оставаться, бегите. Пока оставайтесь у меня, тут вас искать не станут». Советник написал письмо родным, которые жили в своей усадьбе в глухом лесу близ реки Мемель[2]. Там нам надлежало скрываться. Родня — простые крестьяне, объяснил советник и тут же добавил: без денег не примут, придется прилично заплатить.
Но у нас нет денег. Только вот от мужа остались золотые часы. Ну, еще пару украшений найду.
«Несите все, что есть, мне, я пристрою и выручу денег», — обещал он.
Мы остались на ночь, улеглись вдвоем на широкой кровати. Гретхен мирно заснула у меня под боком глубоким, детским своим сном. Советник прикорнул в кресле.
Ночью, слышу, встал, ключ заскрипел в замке, отпирает шкаф. Всполошилась Гретхен: уж не хочет ли он нас отравить, чтобы долго не мучились? Но нет, в шкафчике был бар: бутылки, фляги, коньяк, ром. Он стал пить, одну за другой, пил, пил, пил. Налил мне, я незаметно выплеснула рюмку в горшок с жалким, корявым растением, что стоял у хозяина на письменном столе. А советник завел рассказ о себе: был священником, потом женился. И тут вдруг его понесло: выложил нам историю о всех зверствах в провинции, о еврейских расстрелах. Поглядел на Гретхен: «А этот ребенок должен жить!»
Перебрал советник, хватил лишнего, совсем перестал соображать, что вокруг происходит. На каком языке я говорю? Один и тот же вопрос снова и снова. Заговорил вдруг почему-то со мной по-английски и все повторял, как одержимый: «Этот ребенок должен жить! Этот ребенок должен жить!» Повесил на шею моей дочери амулет на серебряной цепочке и умолял ее, если выживет, чтобы стала католичкой!
Утром он уснул в кресле. Я бросилась домой за ценностями. Возвращаюсь, а его подчиненные уже собираются в конторе, беспечные, довольные, выспались, жизни радуются. Советник стал планировать наш побег, позвонил директору продовольственного треста и договорился, что назавтра грузовик из треста заберет нас в Кроттинген. Выдал нам документ, что, якобы, по служебным делам едем. Из Кроттингена нам предстоит бежать дальше самим, там он бессилен.
И снова мы засобирались в дорогу, уже, можно сказать, сидели на чемоданах. Но при свете дня мне вдруг все представилось совсем в ином свете: может, в пьяном угаре советнику положение наше показалось опаснее, чем на самом деле? Тогда зачем бежать? Да и куда? Что мы будем всю зиму делать в глухом лесу среди чужих людей? А вдруг они нас еще и не примут, тогда куда деваться? Нет, стоп, никуда не едем, остаемся здесь!
Успокоились, утихли. Бледное ноябрьское солнце на короткое время осветило кухню. Ох, есть-то как хочется, со вчерашнего дня не ели. Разогрели суп, пообедали, и прошедший день показался ночным кошмаром. Сил не было куда-либо бежать. Нам стало вдруг несказанно спокойно, светло, откуда-то, неведомо откуда, пришло тихое утешение.
На другое утро я пришла к советнику и заявила, что мы никуда не едем, поэтому будьте добры назад наши ценности. Он, на этот раз трезвый, тоже, кажется, теперь не видел причин для паники, и давешний его план нашего спасения представился и ему довольно нелепым. Пусть так, но Гретхен в контору больше ни ногой, велел он, злые языки здешних служащих — вот уж чего точно следует опасаться. А драгоценности — вот они, пожалуйста. Он только позволил себе удержать одну брошку, так сказать, «плата за молчание». Украшение он подарил одной актрисе, жене важного чиновника. А я так любила эту брошку, маленький цветок из золота и жемчужин, старомодная вещица, реликвия из семейства моего мужа.
Для временного укрытия советник предложил свою квартиру, в случае чего — к его родне в леса. Спустя короткое время его неожиданно сняли с должности, арестовали и депортировали в Германию, в один из концлагерей. Больше никто о нем ничего не слышал.