Пребывание наше в Крыму было сказкой. Дуван, подаривший эту санаторию Императрице, делал все возможное, чтоб развлечь и успокоить своих гостей. После спектаклей мы ездили к нему в имение, катались под парусом по лазурным волнам Черного моря, ночью всей царскосельской компанией ездили в bau Rivage («Бури-ваш» по местному произношению), где нас ждали традиционные чебуреки, забывая все на свете — и настоящее, и будущее. Пока, наконец, я получил неожиданную телеграмму из Питера: «Приезжайте немедленно, — писала Мария Николаевна, — папа при смерти».
Я бросил лечение — оставалось еще несколько грязевых сеансов — и мы помчались обратно. Подвод не было, нам грозило бесполезное пребывание на почтовой станции, но в эту минуту к крыльцу подкатило роскошное ландо — Паша Богуславский, племянник Николая Аристарховича, с женою, уже инженер, начальник дистанции. Мы с восторгом приняли его предложение и поспели как раз к экспрессу.
Отца я застал уже в последние минуты, окруженного всеми близкими. Все братья, кроме Володи, находившегося в плену, и Коли, который уже занял свой пост в Лондоне, явились с фронта. Он еще узнавал нас, хотя говорил с трудом и вскоре закрыл глаза. Последние его слова были: «Мир в Петрограде, мир в Берлине»… Его похоронили в Сергиевой пустыни рядом с мамой согласно завещанию. В Царском я встретил Боткина.
— Удивительно, — говорил он, осмотрев меня, — ваше сердце неузнаваемо! Оно функционирует превосходно, вы можете ехать, куда угодно!
Я пошел прощаться к Императрице. Она благословила меня маленьким серебряным образком Св. Георгия Победоносца и молитвенником, как всех своих пациентов, дала также каждому по пакету с бельем. Княжон я уже не видал. Шах-Багов снова поправился, но его устроили начальником санитарного поезда, который ходил с фронта прямо в Сибирь и обратно, не заходя в Питер. Князь Геловани уехал начальником санатории в Евпаторию, Мелик Адамов оставался еще там на грязях, там же мы распрощались с Лепехами и Таскевичами. В лазарете Ее Величества уже осталось мало знакомых лиц.
За последние дни передо мною промелькнули почти все близкие, родные; так как все были на похоронах у папочки. Из незнакомых особенно врезались мне в память молодой моряк со старушкой-матерью: «Панаев 4-й! — произнес он, представляясь. — Последний…» Его братья, ахтырские гусары, все пали смертью храбрых. Я знал старшего: это был чудный юноша, чистый, как девица, и благородный, как лев…
Сережа уже командовал артиллерией армии, Мишуша был начальником артиллерии корпуса. Семьи их и Володи жили в столице, летом — в Гатчине, все часто собирались у Марии Николаевны, где проводил отпуск Тима, уже командир батареи во 2-ой бригаде. Алечку я оставил под крылышком у Махочки, там я был спокоен за нее. Накануне отъезда нам не спалось всю ночь, я все время прислушивался к ее сдержанным рыданиям и уехал на фронт с подорванными нервами.
На дебаркадере слышались крики:
— Проклятые… проклятые! За вас еду умирать, — кричал вдребезги пьяный пехотный ундер. — Оставайтесь, буржуи проклятые, еду умиррррать!..
Командовать отдельным дивизионом — это уже не то, что я пережил со своей родной горной батареей… Теперь я ехал в 4-й Отдельный полевой тяжелый дивизион, стоявший в Могилеве-Подольском. Но там меня ждало все новое: офицеры, солдаты, даже незнакомые орудия Виккерса калибра 105 морского типа на импровизированных лафетах с огромными колесами, напоминавшими колесницы фараона.