У поэта Бориса Б.[1] была в мирное время «маленькая, но семья» — жена и сынишка. В 40-м году вышла в ленинградском отделении ГИХЛ[2] поэма Бориса о Шамиле, вызвавшая гнев у официальной критики. Ибо «вождь народа» питал к Шамилю своего рода идиосинкразию, или аллергию. Одно время имя Шамиля было запрещено упоминать на школьных уроках, в институтских же курсах отечественной истории его характеризовали как иностранного наймита, англо-турецкого агента, идейного реакционера и демагога. Но поэма ленинградского автора воспела Шамиля романтически, в звучных и печальных строфах:
Гуниб, Гуниб! Гигантская могила,
Былых надежд гранитный мавзолей!
Сама судьба тебя нагромоздила,
Чтоб схоронить свободу узденей...
Подножье скал безмолвно, нелюдимо,
Лишь в высоте, на выстрел из ружья,
Стоит Шамиль, и легкой струйкой дыма
Его чалмы белеет кисея...
Взгляни вокруг с угрюмого Гуниба
И руки в высь безмолвную воздень!
Молись, молись отчаяннее, ибо
В последний раз ты молишься, уздень!
...А ты, Койсу, несись вперед упрямо,
Лети, как конь беснующийся, вскачь,
Скажи горам, что больше нет имама,
И плен его в отчаяньи оплачь!..
И Рональд, и Катя полюбили эту поэму, читали ее повсюду, выдержали за нее жестокие литературные битвы с рецензентами из «Известий», «Красной Звезды», а в журнале «Литературное наследство» помогли опубликованию единственной положительной рецензии на поэму. Поэт, будучи проездом в Москве, зашел к супругам Вальдек почитать новые стихи, поблагодарить за поддержку и пригласить в гости, в случае приезда Валь деков в Питер...
То, что Рональд услышал от пожилой, изможденной соседки поэта, частично опубликовано в хрущевские времена, но и то не полностью.
Поэта, главу «маленькой, но семьи» взяли еще перед войной, по 58-й статье.
Отбывать срок послали на лесоповал, по слухам, в Карелию. Борис виновным в антисоветской агитации себя не признал, писал прошения каждые полгода, а получая очередной отказ, рубил себе на пне топором палец на левой руке. При третьем отказе и порубе получил заражение крови и умер в муках и лежит в безымянной могиле, среди сотен трупов, удобривших жесткую карельскую почву.
Мать держалась до февраля 1942-го. Вышла по воду на канал Грибоедова и не вернулась: то ли взяли и ее, то ли упала у полыньи, а может, и сама бросилась головой в прорубь. Было это, когда хлебную норму снизили до 125 граммов, а вдобавок на целую неделю стал хлебозавод, и выдача временно прекратилась вовсе... Мальчик ждал возвращения матери напрасно, причем замок в двери, обычно не запиравшейся, на этот раз защелкнулся и запал. Никто не знал, что за дверью — обессиленный ребенок. Не знал... или не хотел знать...
Весной, когда квартирные кладбища (они имелись в каждом доме) стали очищать и вывозить мертвецов на Пискаревку, вскрыли и дверь той квартиры. На пороге нашли тело мальчика. Пальцы его были чуть не до косточек ободраны о железку беспощадно захлопнутого замка. Невесомое тело тоже снесли в грузовик, похожий на телегу с мертвецами из пушкинского «Пира во время чумы». Впоследствии цензор Рональдовой книги не позволил оставить абзац про гибель отца, а строки о матери и ребенке нехотя разрешил сохранить для молодых нынешних читателей... Все же — укор немецким оккупантам!