Каждый день мы ездили после обеда удить рыбу и купаться в Петрушино, за четыре версты, имение, купленное отцом у Штадена, управляющего Тульским оружейным заводом. Оно у нас было недолго, отец продал его, когда мы поступили в гимназию, на житье в Москве. Там были большие четыре пруда «сажалки», в одном — караси такие крупные, что только по одному укладывались на тарелку, в другом — карпы, в третьем — смешанная рыба: карпы, плотва, окунь, пескарь, в четвертом — одни окуни. И уженье рыбы и купанье были одним наслаждением. Это была целая детская эпопея. Каждая рыба имеет свой манер клева, и надо знать, как подсечь ее и как вытащить ее из воды. Окунь глотает крючок глубоко и так стремительно и сильно кидается с ним, что иной раз утаскивает с собою удилище, карась еле трогает, точно пригубливает приманку, надо угадать, в какую сторону подсечь его, и тащить так, чтобы он не сорвался. Карпа ловить труднее всех, особенно крупного. Пескаря надо выхватывать разом, с резкой подсечкой. На плотине среднего пруда росли белые ивы, их красные мочки корней покрывали весь берег и спускались в воду. Здесь ютились крупные карпы — но они были очень чутки и осторожны и опускать крючок глубоко нельзя: запутается в ивовых мочках.
Однажды брат Сергей, который был страстный охотник ужения, выслеживал с плотины рыбу и заметил, что крупные карпы высовываются из воды к самой поверхности и медленно раскрывают и закрывают зев, точно спят, в корнях под ивами была самая пригретая солнцем вода. Он повесил крючок с червяком, не спуская его в воду, над самым зевом карпа, и когда тот открыл его, спустил леску, карп лениво проглотил крючок и вскинулся. Брат, увидя, что добыча редкая и что вытащить его просто нельзя — сорвется или не выдержит леска, медленно потащил его к берегу, а место было крутое и разом у берега выхватил его и перекинул на плотину. Большой карп забился, как поросенок. Боясь упустить его, брат лег на него животом и стал кричать во все горло «умру, умру, умру». Прибежали на помощь и вытащили из-под него карпа чуть ли не в аршин длиною.
Мы рассаживались каждый на своем излюбленном месте. Ворон всегда был с нами. Ему можно было дать жестянку с накопанными червями, и тот, кому они нужны были, звал его к себе: «ворон, ворон»; он прилетает к нему с жестянкой в клюве и не отдает, играет, как собака, не выпуская из клюва. Он все время таскал всякие вещи и ловко выхватывал их из-под рук. Утром он забирался в комнату Ляенеса и, пока тот спал, перекладывал на столе у него все вещи по-своему: вытащит спички, высыплет табак, переложит табак в спичечницу, а спички в табачницу, снимет с чернильницы карандаши и перья, запрячет их куда-нибудь, ничего не утаскивал, а играл вещами. Ляенес страшно сердился на него. Он долго жил у нас. Когда мы уехали в Москву, его отдали на хранение в Петрушино приказчику сторожу Семену. Он им не занимался, и весной ворон улетел с вороньей стаей. Когда мы приехали на лето из Москвы, возобновились ежедневные поездки в Петрушино, и мы жалели, что с нами нет ворона. И вот однажды, подъезжая к прудам, видим: летит воронья стая. Дело было к вечеру, солнце на закате, небо закрыто тучками, а над нами из облачка шел дождик, верх пролетки был поднят, Наполеон шел шагом без вожжей, он уже так знал дорогу, что им не правили, я высунулся из-под верха под дождик и стал кричать: «ворон, ворон», и вдруг видим, как от стаи отделился ворон и спускается к земле; я отчаянно звал: «ворон, ворон, ворон», и ворон прилетел к пролетке и стал виться над нами. Мы остановились, и он сел ко мне на плечо. Все лето он по-прежнему был с нами, как будто и не расставался, не побывал на воле. Осенью, уезжая опять в Москву, мы снова оставили его на попечение Семена, но он опять не уберег его. Весной он улетел и пропал окончательно.
На Поповке был мужик Евтей, совсем лысый старик, промысловый охотник-лисятник. Он знал по всем лесным оврагам все лисьи норы, следил за ними и, когда лисята вырастали, вылавливал их. Засыплет все дыры землей, оставит две незасыпанными. В одну приладит открытый мешок, а из другой начнет выкуривать их дымом — и всех переловит в мешок. Он держал их в амбаре, выкармливал их падалью и потом продавал. Мы ходили с ним на Никитенку — большой овраг за «Лисичками», где была большая старая лисья нора, в ней было 24 лаза. Днем лисята, уже порядочные, выбегали на полянку и играли, и мы любовались на них. Однажды он принес к нам полный мешок лисят, среди которых один был совсем маленький — последушек. Мы его купили у него и стали выхаживать. Устроили ему под домом ящик, вроде норы, кормили из рук, и он стал совсем ручной. Целый день он бегал на воле и так привык к людям, как собачка, спал у меня на коленях, как кошка. И собаки привыкли к нему — не трогали, и куры ходили тут же, и он их не трогал. Но к осени он стал проявлять свою натуру и из игривого и очень занятного стал опасным сожителем для кур. Сперва он никуда со двора не уходил, выбежит за ограду и как встретит что-либо для себя страшное, опасаясь, бежал домой. А тут уже стал пропадать подолгу. Привязали его на цепь, но это ему совсем не понравилось, и он стал рваться с нее и как-то сорвался вместе с ошейником на шее и сбежал, пропал. Уже когда снег выпал, в сумерки как-то Димитрий-повар вышел на двор и видит около дровяного сарая лисицу, вернулся в кухню за говядиной, положил мясо на руку, сел на корточки и стал подзывать, приманывать ее. Она подошла, уже не как прежде, доверчиво, а робко, и хотела вырвать из рук говядину, а Димитрий схватил ее за ошейник. Привязали опять на цепь, но она уже была дикая и сумрачная. Решили не мучить ее, все равно сколько ни корми, все в лес глядеть будет, и отпустили на волю.
Зайцев ручных у нас было несколько, но один русак был замечательный, жил всю зиму в доме под лестницей, как снег белый, и освоился со своим житием прекрасно, он выделывал такие петли по комнате, как на воле, не мог равнодушно видеть лестницы, задние ноги требовали работы, и он духом взлетал на верхнюю площадку, стуча ногами по ступенькам, как колотушками. Он не только не боялся нас, но ластился, как кошечка, и знал свое место, отведенное ему под лежку, никогда не гадил в комнатах. Он не избег своей заячьей участи, весной не уберегли его — подвернулся как-то собакам.