{5} Пронизано токами времени
Вместо предисловия
Не знаю, как теперь, а на моей памяти мастера нового актерского курса на второй или третьей встрече просили новобранца описать дорогу от метро к аудитории: «Надо глазеть».
Людмила Максакова обладает даром глазеть так же, как обладает глазами дивной красоты. Вахтанговское училище образцовой красотой девушек славилось; Максакова была хороша ошарашивающе по-другому. Но сейчас не об этом. О даре глазеть.
До Щукинского училища от дома, где Максакова, оказывается, живет с рождения и до сих пор, — рукой подать. Много ли найдется москвичей, которые так бы прожили, дома не меняя. Менял названия переулок, где стоит ее дом. Меняли названия улицы, Тверская и Большая Никитская, между которыми колена Брюсовского. Людмила Максакова дает двойную экспозицию — переулок, каким его помнишь, проступает сквозь то, что есть люди, которые здесь жили, и памятники этим людям.
Все это написано легко: память ведет руку, само собой — к месту и ярко — ложится слово. Так должны бы уметь писать все, но кто же так сейчас умеет. Это утрачено, а если еще встречаешь, то удивляешься. Написано живо. Видно, слышно, ощутимо на ощупь, уловим вкус и запах. Оговоримся: все встает перед глазами, если умеешь читать.
Книга проверяет наше умение. Она предполагает чуткую память-воображение, ее разнообразно легкий запас. Так предположен запас в упражнениях по Станиславскому: вдохните мысленно мокрую сирень; потрогайте свежий натек смолы. Войдите в комнату матери.
Имеет ли значение, если ни у вас, ни у меня не было такого дома, которому с заселения было суждено: цоколь заполнится мемориальными досками. Тяжелое новое здание назначалось первым лицам Большого театра. Мать Людмилы Васильевны, Мария Петровна Максакова, знаменитое меццо-сопрано, въехала сюда в их числе.
В суставчатом переулке, если идти от ее дома, — еще два, также населенных памятью, иногда ужасной. Автор этой книги в одно касание опишет дом ближе к Тверской, где жил Мейерхольд и где убили жену Мейерхольда, Зинаиду Райх. Там жили также Берсенев и Гиацинтова, там их настигла ликвидация их театра, Московского Художественного Второго.
То, что нам дают прочесть, не назовешь ни автобиографией, ни мемуарами, ни записками. Читать в высшей степени интересно. Пространство пронизано токами времени, дом отгораживается. По-видимому, так установлено матерью.
Скрупулезно, таит то ли усмешку, то ли непреходящую нежность описание вещей. Главное — порядок. Все на своем месте. Можно смутиться, как это чарует: порядок в шкафу, мешочки с воротничками, сами эти воротнички; какая тонкая работа, как подобраны сумочки и перчатки к обуви, белеет покрывало без складок. Какие на столике часы и часики. Описанию ходиков страница за страницей отводится в разделе, озаглавленном «Моя мама»: «… секундная стрелка каждый раз крякает, а бой глубокий и звонкий…» Необычайное устройство часов, что на окне, описано словно со страху: ненароком их уронят; разобьются, и никто не узнает, как механизм-причудник создавал стеклянный звук воды — звук текущего времени.
Своя судьба у вдовеющего часовщика, своя судьба у предметов. Примерно такие золотые часики с эмалью в розочку снесла моя приятельница Таня — деньги были нужны позарез — в «Скупку драгметаллов». Золото принимали на вес, крышечки часов согнули, эмаль в розочку ссыпалась.
Повторяю: написанное тут полагается на чью-то еще память, в том числе на мою и вашу.
Людмила Васильевна не описывает общих перемен, они подразумеваются. Дом, кажется, от них отгораживается. Судя по старым бумагам Большого театра и по прессе, в конце двадцатых Мария Петровна жила, что называлось, активной общественной жизнью. Жест, с порога {7} отключающий телефон, очевидно, жест более поздний. К концу пятидесятых какие-то внутренние часы у старшей хозяйки были остановлены.
В ее домашнем архиве можно бы найти плотные наградные листы — премию, которую нынче принято называть государственной, Марии Петровне присуждали трижды. Но Людмила Васильевна задержит внимание лишь на тоненькой бумажке, едва ли не папиросной: на машинке отпечатанное извещение о переводе на пенсию. Дочери за мать больно. Впрочем, о том, насколько в доме были отключены от повседневной жизни, Максакова рассказывает со смехом. Как байку.
Дочь, не спросясь, выдержала конкурс в Щукинское училище, — для матери полная неожиданность. Как? Что? Куда поступила? К кому? Какой-то господин… Выясняли смешно. В книгу, объем которой занимают по преимуществу портреты, руководитель курса Максаковой — Владимир Этуш, введен только этой зарисовкой. Уж так легло.
Книга свободная. Отношения с домом недописаны. Несколько слов о том, как пробовала что-то менять и самой меняться. Пробы Максакова поминает как неудачу.
Прожившая всю жизнь в одном доме, эта артистка к тому же, кажется, имеет всего одну запись в трудовой книжке. Поступила в училище при Вахтанговском театре после школы, до сих пор в Вахтанговском театре.
Это при таланте ярком и чутком, готовом на любую новизну. И при репутации человека храброго, решительного, внезапного. Парадокс? С тем и примите.
За скобки вынесем, что в годы пребывания здесь Людмилы Васильевны Театр Вахтангова был постоянен лишь в клятвах заветам создателя, а менялся как еще резко.
В обстоятельства своей жизни Максакова не введет. Личного интерьера не ждите. Да и интерьеров Щукинского училища. Нет интерьеров Вахтанговского театра, его сцены, его гримерных. Ни одной сплетни. Насмешливая и общительная, эта книга уважает чужую замкнутость. Соблюдает свою. Возможно, так заповедано домом, заселенным в тридцатые.
Людмила Максакова пишет: не осталось, кажется, никого из тех, кому здесь дали квартиры роскошные не только по тогдашним нормам, но и нынче завидные. Осталось то, что было их тайнами.
Одна из них: мать не открыла ей имени ее, Людмилы Васильевны, отца. Это всерьез? Боюсь, да. Мы плохо знаем родные тридцатые и сороковые, их страхи и запреты.
Слава и шум вокруг Людмилы Максаковой в свой час взгремела. Час настал с начала шестидесятых. «Впереди молва бежала, быль и небыль разглашала». Людмилу Максакову воспринимали заодно с другими громкими. Она пишет, что тогда хотела быть в лад типажу и молве. Удавалось ли? Воспоминания о том без радости.
Шестидесятые были для нее трудны, не в том смысле, что трудно складывалась актерская судьба (об актерской судьбе — опять же на удивление — почти ничего, словно оно и неважно). Прожить это время как в самом деле свое, — хотелось и не удавалось.
По-моему, ее время настало позже и сейчас продолжается. Затребована она вся как есть: ее благородство, которого не скроешь, ее умный ясный взгляд, ее храбрость — Максакова храбра не только на сцене. Там, где пакость, она выключает юмор. Скверные средства и низкие цели бесят ее. Отсюда ее жест, художественный и жизненный. На прямоту она обречена, такова по натуре.
А еще по натуре способна любить любви достойное и любви не стесняться.
Среди важных обмолвок этой книги: Максакова говорит о себе-девочке — «странное существо». Это верно. Подходит и тут же данное, нечастое теперь определение: девочка впечатлительная.
Людмила Васильевна воспринимает людей с их талантами так, словно без них ей жизнь не в жизнь. Она при том воспринимает их точно.
Можете довериться тому, как она являет актеров, с кем партнерствовала (портрет Николая Гриценко), кем восхищалась как ученица (портрет Рубена Симонова).
Хотелось бы, чтоб написала своих партнеров в Чехове — Евгения Миронова и Сергея Маковецкого (Маковецкий уже однажды появляется «в фокусе», взят двумя-тремя штрихами, Бог даст, еще напишет). Профессиональным критикам урок, как исчерпывающе быстро автор книги очерчивает тип, причуду, дар, суть режиссеров.
Никому не удавалось так очертить Романа Виктюка, кокетку, неподдельный талант с его духом авантюры.
А как не может артистка оторвать глаз от своего единственного Фоменко, что бы он — любимое чудо — при ней и с ней ни вытворял.
И как найден резкий угол — взгляд со слишком малого отстояния на Эймунтаса Някрошюса, когда великий литовец ведет «Вишневый сад» (нестерпимая находка с кляпом, которым режиссер забивает крик Раневской в третьем акте).
И как написан режиссер совсем другого ряда, другого толка — как она умела распознать и полюбить милое в Саше Белинском, моем однокашнике (мир его праху и слава его «Стакану воды», где Максакова вовсю играла герцогиню Мальборо, и ей так шел придуманный ими облик, дамский и главнокомандующего).
Не стоит ли хоть на один год передавать семинар по театральной критике — актеру? Не первому встречному, разумеется. Но вот Людмиле Максаковой? Лишь бы согласилась. Может быть, на таком семинаре она пояснила бы свои отношения с ролями. Как выходит, что печать личности определяет рисунок — его остроту, его внезапность, его дерзящую краткость, его шарм, игру, ум, усмешку — во всем узнаваема она, Людмила Васильевна Максакова. Но ничего похожего на то, что критик называет самораскрытием, лирической темой.
Упоительная Коринкина в «Без вины виноватых» — тень презрительности и полнота понимания, доля восхищения: а как не восхититься, какая же стерва, и вовсе не стерва, а прелесть.
Грандиозная при всех ее старушечьих «мя» и «ммя», выигрывающая карта не из той колоды, призрак Venus Moscovite, чарующий и бесстрашно гадкий — лицо фантастическое.
Воплощенная верность идеалу: вдова сенатора (или кем там был отец дяди Вани?), русский казус и героиня, она бы пошла в Сибирь за своим зятем-профессором. Как взят комизм верности…
Какое это имеет отношение к самораскрытию, к самоанализу, к автопортрету? Да никакого.
Если вас интересует, что у Максаковой на душе, из ролей не узнаете. Душа прикрыта плотно.
Роли прекрасны. Плачьте, кто не видел.
Инна Соловьева