Но я слишком забежал вперед. Вернемся в двадцатые годы. На Украину.
Чего только не случалось в этот путаный период жизни Украины с восемнадцатого до начала двадцать первого года, пока прочно и навсегда не установилась Советская власть. Немцы и Скоропадский, петлюровщина и махновщина, интервенция иностранных войск, французы, греки - если все это описывать, для истории моей скромной жизни не останется места. Да и не упомнить всего. Давно и неоднократно было замечено, что странно работает память человеческая. Значительные события уходят, забываются, а мелкие, частные подробности остаются в мозгу навсегда.
Разве не странно, например, что из всего моего раннего детства - еще до лежания под дверью музыканта - мне запомнилось, как я и моя сестра трехлетние двойняшки, оба в красных платьицах в черную клеточку, ходим по диагонали комнаты из угла в угол навстречу друг другу, поравнявшись, кланяемся и говорим "здрасте". Потом идем в обратную сторону и делаем то же самое. Наверно, мы играли во взрослых, но почему именно это должно было так ярко засесть в голове, и сам не пойму. Но это детство, оно причудливо и не всегда поддается логическим объяснениям взрослых.
Но вот пришли более значительные события, а помню из них отдельные эпизоды, не первой, так сказать, величины. Может быть, в этой особенности человеческой памяти есть свое рациональное зерно? Великие события и так не забываются, их помнят народы, а в маленьких эпизодах сохраняется как бы та почва повседневной жизни, из которой вырастают события большие.
Вот, например, один из таких застрявших в памяти осколков времени. Это было в восемнадцатом году. Я приглашен в Гомель, мы готовим программу для открытия ресторана-кабаре, что-то вроде "Летучей мыши". Все идет хорошо, но вдруг антрепренер вспоминает, что у него нет белых скатертей и салфеток. Достать этот ресторанный инвентарь, да еще в таком большом количестве, в то время было немыслимо. Антрепренер в отчаянии: из-за такого пустяка может все сорваться. И тут меня осенила мысль. Я спросил хозяина:
- А белую бумагу вы можете достать?
- Можно достать газетную.
- Прекрасно! Покройте столы белой бумагой и крупно красиво на ней напишите: "Лучше чистая бумага, чем грязная скатерть!"
Посетители восприняли это как забавный кабаретный трюк, вполне в духе времени.
Но Гомель запомнился мне не только этим эпизодом. Здесь произошло мое знакомство с Аркадием Тимофеевичем Аверченко, которого я знал и любил по его остроумнейшим рассказам.
Он приехал в Гомель с целой группой журналистов и сразу же пришел в театр, в котором приютилось наше кабаре. Сначала шли спектакли театра, а после одиннадцати начинали мы. (Впрочем, я играл и до одиннадцати.)
Гомель был переполнен, приезжим устроиться было почти невозможно. Я пригласил Аверченко к себе, и он несколько дней жил со мной в маленькой комнатушке. Маленькие комнатушки удивительно сближают людей!
Не без основания принято думать, что писатели-юмористы в жизни обычно люди грустные. Слишком много они видят и понимают. Я в этом не раз убеждался. Но жизнерадостный, веселый, Аверченко опровергал это мнение сразу же. Он сам любил посмеяться и любил посмешить других. С ним было удивительно интересно. Он все время выдумывал юмористические положения.
Когда мы укладывались, например, спать, и я, по молодости лет, быстро засыпал, то Аверченко, завидуя этой благодати и не желая оставаться в одиночестве, едва только начинал я посапывать, выкрикивал:
- Дядя Ваня! (Дядя Ваня был арбитром чемпионата французской борьбы). Где Заикин? (а это был знаменитый борец).
Я вздрагивал и просыпался. Аверченко выдерживал паузу и, убедившись, что я в состоянии понимать человеческую речь, как бы за Дядю Ваню говорил:
- Заикин у постели больной матери определяет сына в гимназию.
Я с удовольствием смеялся этой абракадабре что не мешало мне тут же легко и без усилий снова уходить в сон. И снова раздавался возглас:
- Дядя Ваня! А где Кащеев? (еще один борец, гориллоподобный человек, почти совершенно неграмотный).
Проделав ту же игру, Аверченко отвечал:
- Кащеев на Волге изучает историю римского права. - Я снова покатывался от смеха, представляя себе Кащеева, читающего по-латыни.
В свободные вечера я брал в руки гитару и пел песни. Аверченко задумчиво слушал меня, и за стеклами очков я видел вдруг загрустившие добрые глаза.
Наверно, несмотря на большую разницу лет, мы могли бы с ним подружиться - уж очень согласно звучал наш смех. Со времени нашего знакомства прошло пятьдесят три года. Аверченко давно уже нет на свете. Но его портрет с трогательной надписью: "Талантливому Утесову с благодарностью за теплый, ласковый прием и вечерние песни. Аркадий Аверченко" - всегда висит в моей комнате.
Ах, зачем же сделал он, замечательный сатирик, эту нелепость, эту обидную, роковую ошибку - покинул свою родину? Какой же пеленой застлало ему в этот миг глаза? Есть какая-то странность в том, что Аверченко не понял и не принял революцию, что она испугала его. Ведь он никогда не был монархистом и не считал нужным скрывать свою антипатию к самодержавию. В своем "Сатириконе" он открыто высмеивал все, что с ним связано, критиковал чиновников, подчас не взирая на ранги. В памятные дни семнадцатого года все ждали, как отнесется Аверченко к отречению Николая от престола.
Было известно, что Николай на понравившейся ему государственной бумаге - проекте, донесении - в верхнем углу обычно писал резолюцию: "Прочел с удовольствием. Николай". И вот Аверченко выпустил номер "Сатирикона" и на первой странице напечатал полный текст отречения Николая, а в верхнем углу написал резолюцию: "Прочел с удовольствием. Аркадий Аверченко".
И вот он покинул свою родину. А потом написал книжку "Тысяча ножей в спину революции". Ленин назвал эту книжку "талантливой" в тех местах, где Аверченко пишет о том, что хорошо знает, несмотря на то, что писал ее человек, озлобленный до умопомрачения. [В. И. Ленин, Собрание сочинений, т. 33, изд. 4, стр. 101 - 102.]
Та наша встреча была единственной - больше я его не видел, я видел в Праге только его могилу