Однажды в камеру втолкнули яростно упиравшегося человека. Как только дверь камеры захлопнулась, человек этот стал отчаянно стучать в дверь кулаком. Потом он немного успокоился, повернулся к нам, и мы увидели, что это был юноша, страшно истощенный, одетый в лохмотья. Вместо того, чтобы попытаться добыть, как обычно делалось, «хорошее местечко» у окна, он огляделся, словно подбирая себе компанию, и, обращаясь к Иванову и Дубинскому, спросил:
—58-8?
Затем, присев возле Иванова, он принялся ругаться так, как мне редко приходилось слышать. Страшно было, что он поносил партию, правительство и самого Сталина. А это было чудовищно опасно и для тех, кто его слушал. Иванов пытался намекнуть ему, что в камере есть «сексоты».
— Пусть слушают, гады, — ответил ему юноша. — Мне теперь нечего терять.
Этот юноша тоже успел побывать в оппозиции.
— Теперь все видят, что мы были правы, — продолжал он. — Но теперь-то дело и не в оппозиции. Они пытаются стереть вообще все живое в стране. Теперь — конец рабочему движению не только у нас, но и во всем мире. Даже через столетия русских революционеров будут проклинать на всех площадях... Увидите, Запад выступит... Рабочие во всем мире будут счастливы, когда эту падаль сметут с лица земли...
Мы слушали, не в силах произнести звука от изумления. Вскоре после этого дверь камеры снова распахнулась, юношу вывели, и я больше никогда о нем не слышал.
Характерной была реакция заключенных в нашей
камере на его появление и исчезновение. Одни молчали, не в силах прийти в себя. Другие шептали:
— Бедолага, что пришлось пережить, видимо.
Но вслух почти все заявили одно и то же:
— Вот вам типичная «контра» и к тому же опасная.
А один бывший адвокат даже произнес целую речь о том, что «государство вполне справедливо принимает меры, чтобы оградить себя и народ от подобных преступников».
Если бы молодого человека судил не особый трибунал, а заключенные нашей камеры, все до одного обвинявшиеся в контрреволюционной деятельности, нет сомнения в том, что вслух и они приговорили бы его к «высшей мере». Другими словами, засудили бы его не менее жестоко, чем особый трибунал.
В действительности же почти все мы были полностью согласны и сочувствовали молодому человеку, но не решались этого высказать из одной только боязни, что он мог быть подослан к нам в качестве провокатора. Со временем, однако, я пришел к убеждению, что этот юноша не был провокатором, физические пытки применялись редко в то время. Их начали широко вводить только во второй половине 1937 года. Но с тех пор и до 1939 года, а потом — во время войны и в конце сороковых годов, пытки применялись в девяти случаях из десяти. В результате люди подписывали «признания» в несуществующих преступлениях, втягивая в них сотни ни в чем неповинных людей. А некоторые из тех, кто не мог заставить себя пойти на это, выбирали такой же верный, но более быстрый путь к смерти: они просто говорили то, что думали, то, что у них накопилось на душе. Они безостановочно говорили целыми сутками на допросах и требовали, чтобы следователи все заносили в протокол. После этого им, конечно, нечего было бояться «сексотов». Поэтому они и пользовались всяким удобным случаем, чтобы поведать свои мысли и чувства другим заключенным, чтобы те запомнили, если выживут, их «заветы».