Вот еще картина из моего раннего детства. Я совершенно ясно помню свои тогдашние переживания. Дело происходит летом 1894 года. Мне 4 года. Доктора послали мою мать лечиться за границу, с нею поехал и мой отец, а мы с двухлетним братом Сашей были оставлены в подмосковной моего деда Щербатова, Наре, на попечение его самого и старой немецкой гувернантки моей матери, Fraulein Thekia Kampfer («Теклички»), которая была совершенным членом Щербатовской семьи. Мы, дети, как и взрослые, очень ее любили (слава Богу, она не дожила до Русско-Германской войны!). Разумеется, при нас были наши няня и подняня.
До момента отъезда моих родителей я как-то не осознавал полностью, что буду с ними разлучен месяца на два. Настал день отъезда. После общей молитвы мои родители сели в экипаж, запряженный четверкой лошадей (я прекрасно помню караковую пристяжную, Красавчика). На козлах сидел кучер Гурьян (бывший крепостной) и «выездной» Алексей, — этот выездной казался мне тогда совершенно естественным. Мама старалась нам улыбаться на прощание, но меня поразил странный блеск ее черных глаз на ее очень худом и страшно бледном лице. Сидя в коляске, Папа и Мама перекрестили нас с братом. «С Богом, пошел!» — сказал Папа Гурьяну, но тут произошла короткая заминка: Красавчик переступил через постромку. «Трогай!»—раздражительно крикнул Дедушка, не заметивший причины задержки. К пристяжной бросилось несколько человек, в том числе старый кучер Никита, с белой бородой по пояс; мигом все было исправлено, и четверка тронула тяжелую коляску с места крупной рысью. Папа махал шляпой и что-то кричал, Мама глядела на нас...
Я стоял в оцепенении, но выкрик Дедушки, хотевшего скорее положить конец тяжелой сцене расставания, вывел меня из равновесия. Только коляска тронулась, я дико заревел и, оттолкнув руку милой Теклички, которая хотела вести меня домой угощать в неурочный час какими-то замечательными сладостями, бросился бежать по аллее к дому и помчался наверх, в детскую. Там я вскочил на полосатый диван (как ясно я его помню!), начал топтать его ногами и кричать, что я «не хочу, чтобы Мама уехала!». Няня всячески пыталась меня успокоить, но тщетно: я продолжал кричать и бесноваться по дивану. Пришла Текличка, ноя это не помогло... Меня оставили одного — и правильно сделали! Скоро я стал отходить и, хотя не переставал кричать и плакать, я начал чувствовать, что веду себя совершенно непозволительно и что я кругом виноват. Новыми взрывами крика и усиленным топотом я старался заглушить в себе голос раскаяния. «Мама говорила мне, что я теперь большой мальчик и должен показывать Саше хороший пример, — говорил мне внутренний голос, — а я вот что делаю!» Мне становилось все более стыдно. Я уже стал уставать от крика и топота, а голос раскаяния все усиливался: зачем я обидел няню и Текличку?!
Вдруг я услышал из соседней комнаты голоса Теклички и... Дедушки, — Дедушки, появление которого в наших комнатах в это время было совсем необычным... «Они, конечно, идут меня бранить», — подумал я. В глубине души я считал, что меня действительно очень и очень стоило бранить, и что Мама была бы совсем недовольна мной...
Дедушка и Текличка, однако, не вошли ко мне, а продолжали тихо говорить между собой по-немецки. Я тогда не понимал этого языка, но по интонации голосов я прекрасно понял, что они не возмущены моим поведением, а... жалеют меня!
Все разом переменилось во мне! Оказывается, поведение мое не возмутительно, наоборот, меня надо жалеть! Новая волна криков и бешеного топтания...
Не помню, сколько времени это продолжалось, но я вижу себя в комнате Теклички; по моему лицу еще не перестали течь слезы, но я ем что-то очень вкусное, а Текличка рассказывает мне, на своем ломаном русском языке какой-то чрезвычайно интересный рассказ.