В Боровом я познакомилась с Глебом Максимилиановичем Кржижановским и его женой Зинаидой Павловной. Я увидела их впервые на выставке. Андреева допустила меня.
Вход платный для всех, кроме школьников и красноармейцев. Сбор средств на танковую колонну.
Две профессиональные художницы жили в пансионате: дочь Зернова — Екатерина Сергеевна Зернова и жена Зелинского, забыла ее имя и отчество. Сын ее Андрей — десять лет ему было — очень моими картинками восхищался, смотрел, как я рисую. «Это черная ревность», — говорил он про одну, вполне абстрактную. Черные и узорные клубы дыма и гари, если угодно. Я встретила его и его мать в Никитском Ботаническом саду четверть века спустя, в 1966 году. Андрей стал историком. Мы все также с полслова, без слов понимали друг друга. Я тогда в канаву упала, чуть было не расколола череп. Зелинская оказывала мне первую помощь. Вполне успешно.
Коренник выставки — Зернова. Допущенные к выставке дилетанты — Филипп Исаакович Коп и я. Филипп Исаакович заведовал лабораторией, где делали анализы крови, мочи и кала. Он отказывался обслуживать академиков без очереди: «А мне все равно, чья моча, Бурденко или еще чья-нибудь». Все, кроме меня, — художники-пейзажисты или портретисты. Манера реалистическая, содержание вполне аполитичное. Дело было на открытии выставки. «Ну, это уж совсем нечто бессодержательное!» — прямо-таки воскликнула Зинаида Павловна, увидев мои творения. Я стояла тут же, в шубе, больная, злая. Инфекционная желтуха у меня была. Мыши ее разносят. Я мышей жалела, но хлеб свой очень от них берегла. Но, видать, не уберегла. Художник-абстракционист с желчью в крови, в военное время, в эвакуации. Меня и без брани непрерывно тошнило. Некоторые жены некоторых академиков очень изощрялись в оскорблениях. Были у меня, у моего искусства поклонники. Даже гораздо больше, чем у других, постоянно заплевываемых художников-абстракционистов.
Новаторство, отказ от изобразительности в живописи, абстракционизм обычно сочетаются с новаторским пониманием красоты. Новизна, возведенная в степень. Нечто, для непривычного глаза совершенно неприемлемое. Я — абстракционист восемнадцатого века. Мое понимание красоты абсолютно архаическое. Восходит к чугунным решеткам набережных, оград и балконов Санкт-Петербурга, к швейцарскому шитью простреленной немцами юбочки.
Иные враги абстракционизма делали для меня исключение. Но абстракционизм есть абстракционизм. Ожидание, радость распознать изображенное он обманывает и вызывает негодование. Зрителю кажется, что его мистифицируют. Замечу, между прочим, что его нередко и в самом деле мистифицируют. Только не я. Труд, вколотый в мои картинки, налицо. Самые беспощадные критики художников-абстракционистов — художники-реалисты, а уж о тех, кто владеет броней и оружием социалистического реализма, и говорить нечего. «Вас не понимают, — говорила мне Екатерина Зернова, — а раз не понимает народ, значит, плохо». «Вы думаете, вас понимают? — спрашивала я. — Вот картина у вас есть небольшая — волы. Сгрудились, лежат, несколько. Контур один. Рыжие все. Кругом холодная, голубая, сизая степь. На горизонте низкие горы. Солнце. Контур воловьей груды еще горит, освещенный последними лучами. Только он один. Очарование. Подходит зритель. Что изображено? Волы. Он понял. Пошел дальше. Если вас такое понимание устраивает — я вас поздравляю: вас понимают все. Только я думаю, если кто вас действительно понимает, тот и меня понимает, а вы не даете себе труда».
Княгиню Шаховскую на выставку под руки привели, ей под девяносто было. Вот это был критик, так критик! Проблемы соцреализма ее мало интересовали. «Эти, видать, ранние: талант еще не созрел. Последние мне больше по душе. Очень сдержанная экспрессия. И техника совершенствуется со временем», — говорила она. Алексеев уже не на открытии выставки, а потом, увы, в мое отсутствие, лекцию прочитал скептически настроенным красноармейцам об условности всякого искусства.
Но и художник художнику рознь. В 1936 году, за шесть лет до описываемых событий, мои картины видел Филонов. Когда свершится в России величайшая из величайших перемен и будут сброшены с презрением и негодованием цепи официальной идеологии, раскроются подвалы Русского музея, и великолепные полотна Филонова будут показаны народу, для которого он творил.
Филонов — ярчайшая звезда среди созвездий русского Ренессанса, художник одного ранга с Ван Гогом и Рембрандтом.
Брат Юрия Александровича Филипченко, паразитолог Александр Александрович Филипченко, и его жена прослышали о моих картинках и пожелали их увидеть, а увидав, решили показать Филонову. Стены комнаты, где принимал нас Павел Николаевич Филонов, завешаны его картинами. Фантастические города, заселенные животными с человеческими глазами, бесполые голые человеческие пары, танцующие под открытым небом на фоне небоскребов.
«Меня не понимают, — говорил нам Филонов. — Я бичую порок — мне говорят, что это порнография. Я рисую узоры на лицах людей и на животных, потому что это красиво, а мне говорят, что я не умею рисовать и прибегаю к уловкам. И я решил показать им, что я умею рисовать». Он указал нам на низко повешенную картину. Сорок четыре года хранится в моей памяти это изумительное, это жалкое произведение искусства. Краски его не меркнут, контуры не стираются. Лубяное лукошко и два яйца на ничем не покрытом столе. Одно яйцо побелее, другое розовато-желтое. Казалось, картина излучает свет, ощущение пространства, вера в реальность порождают почти непреодолимое желание протянуть руку в уверенности, что лукошко загородит ее.
«Они говорят, что я отстал от жизни, от технического прогресса. Я нарисовал радиоволну». И радиоволна не в стиле Филонова, но и она великолепна. На интенсивно-красочном фоне, на его темной движущейся радуге нарисованы лица простых людей, замерших в напряженном внимании. Один поднес ложку ко рту и застыл, слушая.
«Меня поймут, — говорил Филонов, — настанет день, и Сталин войдет в эту комнату». Филонов бледный, худой, высокий, с очень темными глазами. Одет очень бедно. Он происходил из народа, цель его — создать народное искусство. Он не только создавал свои шедевры — картины, но и писал трактаты об искусстве будущего. Одна-единственная персональная выставка его произведений состоялась в 1966 году в Сибири, в Академгородке. Сестры Филонова привезли его картины, прежде чем передать их в запасники Русского музея. Несколько лет спустя писатель Гранин хвастался мне, что видел. «Я спрашиваю хранителей: почему не выставляют, — рассказывал Гранин. — Говорят, что тогда все прочее надо снять, совсем плохо выглядит рядом с Филоновым».
Запасник Русского музея вроде закрытого распределителя — пускают только избранных. Это и есть та самая фантасмагория, которую Филонов хотел низвергнуть своим искусством.
В Доме ученых Академгородка со стен его прекрасных выставочных помещений смотрели на меня человечьими глазами узорчатые вдумчивые животные. Были и бесполые голые люди и несколько абстрактных картин — потоки цветных геометрических фигур — воплощенная музыка, динамика и покой, слитые воедино. А «Лукошка» не было, как и «Радиоволны».
Выставка не сошла с рук поклоннику Филонова. Устроил ее Макаренко, заведующий художественным отделом Дома ученых Академгородка. Преступления Макаренко, как и радости, им доставляемые, неисчислимы: Фальк, Гойя, Неизвестный, Шагал. Выставка Фалька прошла без шума. Хулитель Фалька Хрущев из вершителя судеб превратился ко времени ее открытия в пенсионера. Изобличительные гравюры Гойи украсили выставочные залы клуба ученых. Актуальность этих гравюр предельна. Хозяйка, выметающая из кухни огромной метлой ощипанных догола живых Цыплят, и ведьмы, мчащиеся по небу на свой шабаш. Макаренко едва избежал ареста. Прямых обвинений не предъявишь — прибегли к провокации. Одна из гравюр исчезла. В ответе — Макаренко. Но он извернулся — с помощью ищейки нашел гравюру и изобличил провокаторов. Выставка Неизвестного закрылась до открытия. Ад Данте. Чаша терпения полководцев идеологического фронта переполнилась. Мне посчастливилось видеть это чудо искусства. «Бежим, — сказал молодой человек, прибежавший за мной из Дома ученых, — повесили, но обком велел не открывать. Еще висит». С Шагалом дело дальше переписки не пошло. Макаренко по сфабрикованным обвинениям был приговорен к семи годам лагерей. Теперь он на Западе.
В 1968 году участь выставки Неизвестного постигла выставку Филонова. Молодой художник в самолете Новосибирск — Ленинград рассказал мне, что Академия художеств в Ленинграде устроила выставку и доклады. Запрещение пришло, когда публика уже собралась.
Филонову понравились мои картинки. Он хотел, чтобы я стала его ученицей, профессиональным художником. Славы он мне не предрекал. «Будь вы в Париже, — сказал он, — вас объявили бы мессией новой графики, а здесь ничего не будет». Он идеализировал Сталина. Он идеализировал Париж и мое искусство. Ни Филонова, ни Александра Александровича Филипченко я не видела больше никогда. Александра Александровича в 1937 году арестовали, жену его сослали, и их не стало. Филонов погиб третьего декабря 1941 года в осажденном Ленинграде. Сталина он не дождался.
В отношении народа Зернова заблуждалась. Народом иные называют менее образованные слои населения. Понимание искусства от образованности не зависит. Я получила свидетельство народного признания.