Политическое наследство, полученное мной от А. П. Извольского, было крайне пестро. В отношении нашей союзницы Франции наше положение покоилось на незыблемых основаниях договорных отношений, доказавших за пятнадцатилетнее существование свою целесообразность и ценность с точки зрения гарантий европейского мира. Со стороны Англии, с которой в 1907 году нам удалось установить вполне удовлетворительные отношения, нам не угрожали никакие нежелательные осложнения. Наконец наши отношения с Италией, которая пользовалась издавна нашей искренней симпатией, были равным образом удовлетворительны. После поездки Государя в Раккониджи, где эти отношения приняли определенную форму взаимного признания политических интересов (Италии — на Северо-Африканском побережье, а России — на Ближнем Востоке), мы получили возможность рассчитывать на дальнейшее укрепление дружественных с ней связей независимо от того, что она входила в состав враждебного нам политического сочетания. Таким образом, положение наше со стороны европейского Запада могло почитаться вполне обеспеченным. Зато на самых границах наших оно было весьма малоудовлетворительно, и ещё раньше моего вступления в должность министра иностранных дел можно было без преувеличения сказать, что единственные вероятные враги России были её ближайшие соседи. Относительно чувств к нам Австрии, мы со времен Крымской войны не могли питать никаких заблуждений. Со дня её вступления на путь балканских захватов, которыми она надеялась подпереть расшатанное строение своей несуразной государственности, отношение её к нам принимало все менее дружелюбный характер. С этим неудобством мы, однако, могли мириться до тех пор, пока нам не стало ясно, что балканская политика Австро-Венгрии встречает сочувствие Германии и получает из Берлина явное поощрение. Благодаря тому, что германское покровительство австрийских замыслов стало в 1908 году несомненным фактом, опасность столкновений с Австрией для нас удесятерилась.
Я уже говорил о том состоянии полной военной неподготовленности, в котором нас застиг Боснийско-Герцеговинский кризис. Это обстоятельство было хорошо известно в Берлине, и им в значительной степени объясняется вызывающий образ действий германского правительства. Позволительно думать, что будь мы в 1909 году более готовыми к войне, князь Бюлов говорил бы с нами более примирительным тоном. Всегдашняя слабость России — несчастье, повторяющееся неизменно во все многочисленные войны, которые ей пришлось вести, полная неудовлетворительность её боевого снаряжения, — становилась с каждым годом для неё более грозной по мере того, что её соседи напрягали все свои силы для приведения своих вооружений в полный порядок. Германия в этом отношении уже давно достигла поразительных результатов и находилась в состоянии «постоянной готовности». Даже Австро-Венгрия, близкая уже много лет к государственному банкротству, стояла выше России с точки зрения своего вооружения и достаточно развила сеть своих стратегических железных дорог. С этой последней точки зрения наша отсталость была особенно поразительна. Для исправления недостатков наших железнодорожных сообщений были необходимы огромные суммы, которые мы могли получать только из-за границы и в которых наши союзники нам не отказывали но, прежде всего для этого нам был необходим прочный и продолжительный мир. Ранее того, что я приехал в Петроград и успел разобраться во внутреннем положении России и, таким образом, дойти самостоятельно до сознания означенной истины, меня убедил в ней Столыпин, постоянно возвращавшийся в своих частных, а затем и официальных сношениях со мной к вопросу о необходимости избегать во что бы то ни стало всяких поводов к европейским осложнениям ещё долгие годы, по крайней мере до того времени, пока Россия не достигнет должной степени развития своих оборонительных средств. О каком бы то ни было наступлении, разумеется, никто не помышлял, и оно никогда не входило в рассмотрение. В подобном же настроении я застал и Государя, по природе человека глубоко миролюбивого и находившегося ещё под тяжелым впечатлением несчастной японской войны, в возможность которой он не верил накануне её наступления. Но решительнее всех высказывался против всякой политики приключений военный министр, вероятно потому, что ему ближе всех было известно неудовлетворительное состояние, в котором находилось его ведомство. Вообще при вступлении моём в состав русского правительства в Петрограде не было и следов существования какой-либо партии, желавшей войны, и бряцания оружием не было слышно ниоткуда. Хотя раздражение против Австро-Венгрии было везде очень сильно, редко кто отдавал себе отчёт в том, что без поощрения или, по крайней мере, согласия Германии политика Эренталя, чуть не приведшая к войне, была бы немыслима.