ПРОЩАЙ, ГОРОД
Записки. Очерк 2
Все эти дни, не разгибая спины, работал я над своей исторической повестью "ПЕРЕКРЕСТОК ДОРОГ". Охваченный постоянным ожиданием, что меня вотвот могут оторвать от работы, я отказывал себе и в отдыхе и в привычных утренних прогулках по городу. Лишь от одного не мог я отказаться – от наблюдения за своими детьми.
– Папк, глянь! – воскликнул мой старший сынишка, Женя, бросившись ко мне от гардероба. В его пальцах трепыхалась бледнокрылая крохотная бабочка.
– Это же моль, моль! – закричала жена, бросив писать письмо. Она вырвала бабочку из рук растерявшегося пятилетнего мальчика и мгновенно растерзала ее. – Моль. Она платье мое избила до дыр, как серная кислота…
Женя разрыдался.
– Мам, сделай бабочку, чтобы летала! – вцепившись в платье, скулил он. – Сделай. Зачем убила ее?
– Во, дурень! – не сердито сказала жена, беря сына на руки. – Зачем тебе эта бабочка? Она злая, она дырочки в твоей рубашке пробьет…
– А как она дырочки пробивает? – оживился мальчик. – Пусть при моих глазах пробьет, чтобы я видел. Она их гвоздем пробивает? Да, мам, гвоздем?
– Гвоздем, гвоздем, – снисходительно сказала жена, целуя мальчика. – Пойдем на кухню, я тебе молочка налью…
– Не надо молочка, – возразил Женя. – Ты лучше бабочку сделай, а у меня гвоздик есть. Пусть она этим гвоздиком дырочку пробьет в моей рубашке…
Трепыхнувшись, как рыба, Женя выскользнул из рук матери и побежал искать свой гвоздик, чтобы вооружить им белую моль. Он надеялся, что мать сможет и захочет воскресить ее. Он был уверен, что мать дурно поступила, убив такую слабенькую и такую интересную бабочку, которая умеет пробивать дырочки в одежде.
И это зрелище сильно растрогало меня. "Видимо, не понимая зла (Что характерно для детей), люди никогда не сумели бы сделать добро и уподоблялись бы одному древнему законодателю, каждый благонамеренный закон которого приносил все же людям одни неприятности и страдания", – подумал я. Чтото детски прелестное замечал я и в моем народе, любящем опробовать все на ощупь и посмотреть, как это делается. Это смотрение много раз в истории сильно обжигало его, наносили глубокие раны, но он подолгу оставался стойким и терпеливым. Он даже ворчал и поругивал Москву, если она делала ошибки, но он посыновьи любил ее и окружал непроницаемой стеной в минуту опасности. И горе было тому, кто выводил его из терпения и пробивал дыры в его одежде и в его жизни. Тогда враг познавал и русскую сверхгневность, и русскую сверхскорость и русский сверхудар. Перед миром вставал не щупающий и удивляющийся ребенок, а воюющий и удивляющий всех грозный богатырь…
Углубившись в эти размышления, я отодвинул в сторону свою портативную пишущую машинку и повернулся к окну.
По булыжной мостовой двигалась похоронная процессия. В голове ее двое высоких мужчин в черных костюмах и развевающимися на ветру длинными волосами несли венок из свежей хвои, бумажных цветов и крепа. За венком громыхали дроги с поставленным на них некрашеным сосновым гробом, облокотившись на который красивая блондинка тряслась в безутешном плаче.
Большая толпа людей сопровождала похоронные дроги, а всю процессию замыкал духовой оркестр. Молодые музыканты с веселыми лицами старательно дули в медные трубы, и траурная мелодия плыла над улицей.
Я хорошо знал покойника, знал его жену, знал и капельмейстера духового оркестра и поэтому не очень удивился контрасту траурного марша и веселых лиц у молодых музыкантов. Давно известно, что жизнь полна разочарований и неожиданностей. Молодая вдовушка, рыдая над гробом мужа, мыслями своими была в объятиях давно любимого ею капельмейстера. И музыканты, исполняя похоронный марш, уже вожделели о веселых песенках на свадьбе своего начальника. Они знали его тайну.
Таков контраст жизни. Он еще и в наши дни почти таков, как и во времена Виктора Гюго, оказавшегося случайным свидетелем страстного лобзания княгини Ганьской с молодым французским офицером в минуты, когда муж ее – великий автор "ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ КОМЕДИИ" – умирал от водянки и хрипел в своем кабинете. Ганьская променяла славу Бальзака на молодую страсть. И не в этом ли, частично, зарыт корень вечности любовной темы?
– Николай! – окликнула меня жена, заглянув в кабинет. – Тебя зовут…
И от слабого, даже ласкового голоса жены я вздрогнул, как от внезапного удара грома. Всем нутром своим я почувствовал, что случилось то самое, о чем давно уже вещало мое сердце.
Я молча вышел.
В коридоре стоял красноармеец с пачкой бумаг в руке.
– Вам повестка, – сказал он. – Немедленно явитесь в райвоенкомат…
"Вот и конец мучительным сомнениям, предположениям и догадкам, – с некоторым облегчением подумал я. – Волна частичной мобилизации докатилась и до меня".
– Что случилось? – встревожено спросила, заметив какоето изменение в моем лице.
– Почти ничего, – сказал я и механически протянул руку к отрывному календарю. Было 19е июня 1941 года. А часы показывали одиннадцать тридцать утра. – Почти ничего, – повторил я и присел к столу, начал рассеянно стучать пальцами по клавиатуре пишущей машинки.
– Нет, – сомневаясь и отрицательно покачивая головой, возразила жена. – Ты говоришь неправду. По глазам вижу, чтото случилось…
– Ничего особенного. Военком вызывает меня. Наверное, придется ехать на очередной сбор переменного состава…
Жена молча вздохнула. Но я видел тревогу в ее расширившихся глазах, видел метнувшуюся по щекам бледность и понял, что она инстинктивно ощутила всю большую значимость повестки, вызывавшей меня в райвоенкомат.
……………………………………………………………………………
В райвоенкомате, когда я пришел туда, уже гудели многочисленные мужские голоса. В коридоре толклись рабочие ликерного завода и счетоводы городских предприятий. Были здесь и учителя из городских школ, и знакомые ребята с транспорта, и некоторые колхозники из ближайших деревень.
Люди здоровались друг с другом смущенно, будто провинившиеся. Но иные смеялись нарочито громко, хлопали друг друга по спине.
– Дождались всетаки! – неестественно бравировали они. – Дождались, поедем на запад…
– А почему на запад? – спросил ктото из самого дальнего угла коридора. – Может, нам прикажут на восток ехать…
– Может, да не может! – возразил пожилой худенький капитан Катенев. – Германия тянет свои войска не к восточным, а к западным нашим границам. А зачем тянет? Думаешь, полюбуются они демаркационной линией государственных интересов и пойдут себе в Мюнхен пиво баварское пить? Нет, брат. Они, скорее, лыжи свои навострят на украинское сало и на русский хлеб...
– Неужели они воевать сейчас с нами будут? – спросил толстенький белобрысый человек с потертым портфеликом подмышкой и кизилевым костыликом в руках. – Бисмарк знаете, что завещал немцам? Не советовал он воевать им против России.
– Не советовал! – с досадой в голосе воскликнул Катенев. – В 1914 году Вильгельм II не послушался Бисмарка и объявил войну России. Почему же, вы думаете, Гитлер не объявит нам войну? Он так отмобилизовал немецкую армию и так вооружил ее, что ни за что не упустит благоприятную обстановку, как и Вильгельм не упустил ее в 1914 году…
– Что ж, ты думаешь, нам воевать нечим? – придирчиво напал на Катенева смуглолицый и высокий человек, по фамилии Заводяный. Лицо его, похожее на лицо французского Тьера, заполыхало гневом, в карих глазах засверкал гнев. – Нет, ты скажи прямо, в силы наши не веришь?
– Да что ты пристал? – отступая от Заводяного к окну, промолвил робеющим голосом Катенев. – Сколько у нас есть сил, с теми и будем защищать Советскую власть. А ты вот горяч, когда со мною дело имеешь. Ты готов сейчас побежать и наговорить на меня разной небылицы, где следует… А я простой человек. Я говорю, что думаю и Родину пойду защищать первым. Вот ты пойдешь ли? Я знаю тебя еще по работе в областной колхозной школе…
Катенев не смог докончить свою мысль. В коридоре появился райвоенком Постников. Он усадил нас за столы и заставил заполнять длинные холстыанкеты.
Окончившие писать, сдавали листы делопроизводителю и проходили в соседнюю комнату. Там работала медицинская комиссия.
Усатый и волосатый доктор Сабынин, похожий на льва, стоял в белом халате и с черной трубкой в руке. Кряхтя и посапывая, он щелкал нас пальцем по голому пузу, по кадыку, потом заставлял кричать букву "А", прислушивался к звучанию наших голосов и, пощекотав трубкой между лопаток, хрипловато произносил одну и ту же фразу:
– Годен! Кто следующий?
……………………………………………………………………………
Выезжать предстояло завтра, а пока все мы поспешили домой приготовиться и проститься с семьей.
Жены дома не оказалось.
Пятилетний Женя, сидя у стола, с серьезным видом рисовал пароходики.
– Пап, глянь! – воскликнул он и подвинул тетрадь с рисунками на самый край стола. – Я много пароходиков нарисовал. Этот большой пароход папой называется. А этот, что дым у него из трубы идет, пароходов сынок. Это он плачет. Слезы у него не как у нас. Они на дым у него похожи…
– Чего же он плачет? – спросил я, пораженный объяснениями сына.
– Без мамки ему стало скучно, он и заплакал, – убежденно сказал Женя. – Он еще маленький и не понимает, что мамка ушла в очередь за хлебом и булку ему купит… Пап, а пароходовы дети умнее нас? А в угол их ставят? Меня мамка вчера ставила, за что я котенка в ведро с водою окунул. А пароходовы дети окунают котят в ведро с водою?
– Меня все эти вопросы рассмешили, но и заставили призадуматься. Как все же легко дети умеют обобщать жизненные явления, наблюдаемые ими, и без колебаний переносят человеческую практику на мир вещей, заставляя последние предстать перед нами в образе одушевленных. И если правда, что сущность острот состоит в приравнении несравнимого и противопоставлении сходного, то самое большое количество острот могут сказать именно дети, как и самое большое число смешных поступков могут совершить только взрослые.
– Пап, мне нужен солдат! – внезапно потребовал сын, выбежав изза стола и обняв мою ногу. – Я его буду учить воевать…
– А сам ты умеешь воевать? – спросил я, поглаживая его по светлорусой голове.
– Сам я умею, – горделиво ответил сын. – Манюшка от меня каждый день плачет. Я ей могу набить еще так, что разревется…
– С Манюшкой не надо драться, пожурил я вояку. – Она девочка хорошая, твоей невестой будет…
– А что это такое невеста? Она на велосипедик похожа? Об трех колес который. Папк, купи мне невесту, велосипедик и солдата…
– Велосипедик починим, – сказал я. – О невесте пока рано заботиться, а солдатика, пожалуй, можно купить. Пойдем в магазин.
Мы вышли на улицу. А в груди у меня нылоныло, болело сердце. "Нет, не солдатика иду я покупать, – думалось мне. – Нет и нет. Я иду прощаться со своим городом".
И тот, кто прощался со своими селами и городами в июне 1941 года, тот полностью поймет мою тогдашнюю тоску и боль.
……………………………………………………………………………
Войдя в игрушечный магазин, мы начали чихать.
Высокий горбоносый продавец с голубенькой "бабочкой" вместо галстука и в зеленом плаще вместо коленкорового халата, рьяно чистил щеткой бархатного медвежонка величиной с большого кобеля. В лучах солнечного света, бившего через широкое окно, кружились золотистые клубы едкой магазинной пыли.
Увидев нас, продавец прекратил свою работу. Держа медвежонка с черными стеклянными глазками за мягкое бурое ушко и слегка хлопая его щеткой по толстому косматому брюшку, он шагнул навстречу ко мне.
– Извините, что пыльно, – виноватым тоном произнес он. – У меня, сказывают, должна сегодня быть внезапная ревизия, потому и навожу чистоту…
– А мне нужен солдат! – с невежливой настойчивостью потребовал Женя, вовсе не интересуясь ревизией. – Я его буду учить воевать…
– Извиняюсь! – галантерейно расшаркался продавец, отступая за прилавок. – Солдат у нас пока нет, но скоро будут. Деревянные будут, оловянные, всякие…
Купив медвежонка, мы прошли в городской сад, чтобы посидеть в тени кудрявых каштанов.
Отсюда был виден угол почтового здания с островерхой башенкой над главным входом и с длинным балконом. С этого балкона в ноябре 1917 года тысячным массам народа были объявлены полученные из Петрограда первые декреты Советской власти. В 1919 году на периле этого балкона шкуровцы из «волчьей сотни» забыли свое знамя. И косматое знамя это, сделанное из волчьей шкуры с длинным хвостом, было потом сброшено с балкона под ноги буденовских конников. Потом, в дни моей учебы в Старом Осколе, старшеклассник Алексенко, чудаковатопростой парень из села Рождественское, произнес с этого балкона страстную антирелигиозную речь и открыл своей пародийной мессой противопасхальный комсомольский карнавал.
Алексенко шел во главе колонны. На нем была бумажная, расписанная в золотые и серебреные краски риза и картонный епископский клобук. Он подьяконски пел антирелигиозную песню, и его громоподобный бас слышали даже слободы и городские окраины.
И мы, штурмующие небо комсомольцы, бурливым потоком прокатились по городским улицам, увлекая своей песней и задором тысячи людей, выбежавших из церквей и домов посмотреть на кипучую советскую молодость и на безграничную демократию нашей страны.
Потом вспомнились мне выборы в Советы. Вспомнился избирательный митинг, мой маленький портрет в районной газете, избирательный городской округ № 34 и … волнующий момент получения мной депутатского удостоверения…
Воспоминания уносили меня все дальше и дальше в неповторимые дни моей юности. И через окно моих воспоминаний мне еще милее становился мой город, его старинные камни, его вековые деревья в саду, его молодой пионерский парк и цементный бассейн, над которым играли радужные брызги фонтана, клубилась серебристая водяная пыль.
Внезапно облака закрыли солнце и в саду потемнело. На деревьях затрепетали листья. Седая пыль взвилась над аллеями. По стеклам летнего ресторана ударили крупные капли дождя.
Непогоду мы переждали на веранде ресторана. Женя кушал блинчики с яблочным вареньем, а я наблюдал за падением дождевых капель. Под их ударами танцевала в лужах вода, поднимались и гасли мутные водяные фонтанчики, похожие на свиные соски, вспыхивали холодные звездчатые искорки, вздувались и отплывали в сторону прозрачные пузыри. На мокрых аллеях сада жил целый мир явлений, еще не познанных людьми, увлеченными социальными страстями.
……………………………………………………………………………
Всей семьей мы сошлись к ужину.
Безмолвная грусть витала над нашим столом и над нами. Нам не хотелось есть. Пища казалась пресной и безвкусной. Но наш полуторалетний Юрик настойчиво предлагал покушать его печеное яблоко. А когда мать и я отказались удовлетворить его просьбу, Юрик рассердился. Он ударил о пол недоеденное яблоко и тоненьким голоском жалобно заплакал.
– Замолчи, а то набью! – крикнул на него Женя.
Но мне стало жаль этого маленького голубоглазого мальчика с льняными волосами и с мокрым от слез розовым личиком. Я взял его на руки и унес в свой кабинет, предоставил ему полную свободу водить пальчиком по золотым корешкам книг, которыми были наполнены мои шкафы.
Мне захотелось через слезы сына проститься и со своими книгами. Годами любовно собирал я эти книги, отказывая во многом себе. И теперь приходилось оставить их, оставить навсегда…
……………………………………………………………………………
Утро 20го июня было холодным и непогожим. Оконные стекла туманились, будто дышал на них невидимый человек. Облака затянули небо и дождь вотвот должен брызнуть из них.
Дети еще спали в своих кроватках и я не велел жене пробуждать их, а простился со спящими. Потом мы вышли на улицу, чтобы отправиться на вокзал.
По сырому тротуару, необычно для предпоследних дней, бродили густые толпы народа. Многие из встречных приветливо кивали мне, здоровались. Другие, незнакомые, косились на мою вещевую сумку армейского образца, будто в ней сидел крокодил или она была начинена динамитом.
На мостовой, рядом с тротуаром, игралась маленькая девочка в красном платьице. Она толкала перед собой игрушечную колесницу, на которой кружились и плясали "осу" два гуттаперчевых человечка с жестяными кинжалами в руках. Из колесницы слышалось нежное треньканье и звон замурованных в ней коротких струн.
– Дядь, садись на колясочку! – смеясь, предложила мне девочка. – Садись, подвезу до автобуса…
Я погрозил шалунье пальцем.
Она притворилась очень испуганной и убежала на вторую сторону улицы и оттуда уже показала мне язык.
Я не рассердился на девочку. Передо мной встало мое детство, мелькнула вся жизнь. Точно золотая птица, взмахнула она крылом и пронесла меня от шалостей детства к розовой юности, потом – к заботе зрелых лет. А теперь она понесет меня в опасную неизвестность, смысл которой не могла понимать эта маленькая девочка в красном платьице.
По улице стелился дым, валивший из широкой головастой трубы хлебозавода. Сначала густой и черный, он бледнел на ветру и исчезал потом в сыром воздухе. И в растревоженной груди моей звучал непрошеный голос, что война не только может дойти до нашей земли, но и до улиц Старого Оскола. Она разрушит родные мне камни, срубит дорогие деревья, затопчет сады, сожжет пионерский парк, за железной оградой которого высилась бетонная фигура Ленина на черномраморном пьедестале, зеленели кусты египетской пихты, звенел фонтан над цветочной клумбой. И все это, из чего складывалось для меня понятие Родины, может превратиться в щебень и пыль под тяжким катком и жгучим огнем войны.
Глазами, полными слез, смотрел я на родную улицу и клялся в сердце запомнить ее и защитить.
– Автобус идет, – сказала жена, беря меня под руку и платочком смахивая слезы с моих ресниц. – Давай садиться…
Через минуту машина тронулась. Мы покатили под гору мимо некрашеных домов и обмытых дождями широких ворот, мимо магазинов и складов, мимо педагогического училища и кондитерской фабрики.
Вот и мост через Оскол. Сквозь стекло автобуса видно как плещется серая вода, хлеща волной старые сваи и ледорезы с железной пластиной на лобовом брусе. Два мальчишки, выпустив из рук весла и задрав головы, смотрели из лодки на мост и ветер трепал подолы их белых рубашонок. Один из мальчишек погрозил комуто на мосту, потом жигнул веслом воду против ветра и серые брызги окатили его самого. Белая рубаха его покрылась мокрыми матовыми пятнами.
За мостом, правее дороги, промелькнули закопченные городские кузницы с тесовыми кровлями и с кучами железного лома у дверей, с традиционным колесом над шестигранным деревянным срубом и с разбитыми дрогами, возле которых расхаживал молодой кузнец в кожаном фартуке и с длинным молотком в руке. И все это было наше, привычное. Со всем этим прощался мой взор, прощалось сердце.
Неожиданно автобус съехал с городского тракта и покатил по грязной слободской улице, застроенной низенькими хатками с узкими оконцами и с почерневшими крышами из камыша и прелой соломы. На транспортное шоссе мы снова выехали почти у самого моста, висевшего над железнодорожными путями.
Отсюда через лобовое стекло автобуса видны были станционные пакгаузы, трубастый краснокирпичный маслозавод, дровяной склад и огромные яруса коричневых хворостяных корзин, изготовленных населением по государственной разверстке, чтобы возить в этих корзинах огородные овощи и садовые фрукты во все районы страны.
Ехавшие с нами пассажиры, как по сговору, молчали. Только один из них, бледнолицый парень с мягким светлым пушком над розовой верхней губой, долго смотрел на мой вещевой мешок, потом наклонился ко мне и шепнул:
– Что, на войну едете?
– Никакой войны нет! – недружелюбно сказал я. – Еду на учебный сбор…
– Ах, правда! Войны еще нет, – согласился парень, и румянец залил его лицо. Глубоко вздохнув, парень отвернулся от меня и начал смотреть в окно.
– Зачем ты его обидел? – сказала жена, наблюдавшая за нашей маленькой стычкой.
И мне стало очень стыдно. В самом деле, зачем я его обидел? Разве он виноват, что чует запах войны и не верит моим россказням об учебном сборе…
……………………………………………………………………………
Высадили нас в тупичке, где мне ни разу не приходилось быть. Отсюда мы спустились по скрипучей лесенке вниз и очутились на шумливом привокзальном базарчике.
– Табачкю, табачкю! – кричали женщины.
– Марковочка, марковочка…
– Редиска первосортная! Навались, у кого деньги завелись!
– Картошек, не угодно ли? – со всех сторон, будто сороки, трещали женщины, преграждая нам дорогу своими товарами.
Нам с женой ничего сейчас не было угодно из того, что можно купить. Сквозь плотные ряды торговок мы пробирались к дверям вокзала. При самом входе с нами встретился один знакомый инвалид Советскофинской войны. Он ехал на педальной тележке с высокими колесами на резиновых шинах.
– Здравствуй, Николай Никифорович! – поклонился он мне и тут же хворостинкой похлопал по моему вещевому мешку. – Туда дорога широка, но оттуда узка. Вот! – он погладил ладонью обрубки своих ног, обшитых коричневой кожей, потом покачал головой и начал быстро нажимать руками на педальную дугу.
Тележка с инвалидом въехала прямо в толпу и утонула в ней. И только некоторое время еще слышался голос инвалида, требовавшего очистить дорогу.
– Почему ты ничего не возразил ему? – спросила жена.
– Потому что он прав и не прав одновременно, – сказал я. – Такие люди скорее находят правильную дорогу в жизни, если их не упрекать ни в чем…
В вокзальном буфете, куда мы прошли, за длинным столом сидели мужчины в белесых широких фуражках из морской травы. Перед ними стояло большое ведро с медом и они, соревнуясь в скорости, быстробыстро черпали мед чайными ложками прямо из ведра и глотали его, как сметану. Мы с женой переглянулись и впервые за это утро засмеялись. Вскоре к нам подошел товарищ Чесноков, начальник нашей команды. Моргая синими глазками и покашливая, он озабоченным голосом сообщил:
– Вот дела какие, придется ехать нам через Харьков на Курск, так как через Касторное поезд пойдет только завтра.
– Ох, бог мой! – всплеснула руками жена Чеснокова, кареглазая женщина в белой пикейной панамке и темносинем сарафане. – Зачем вам спешить? Туда вы никогда не опоздаете…
Я пристально посмотрел на эту женщину. Грудь ее трепетала, а в глубоких глазах горела жажда ласки и жизни. Весьма возможно, на ее месте и я стал бы упрашивать свою супругу побыть со мной еще хотя бы одну ночь. Но уважить ее просьбе ни Чесноков, ни все мы, конечно, не могли. Над нами и в нас была военная дисциплина.
……………………………………………………………………………
В пятом часу вечера к перрону подошел поезд МоскваСталино. Мы заняли целый вагон, а потом вышли проститься с родными.
Жена встретила меня в тамбуре вагона. Она стояла передо мной в синем диагоналевом жилете и в белом платке. В руках ее поблескивала желтая целлулоидная сумочка. Кудрявые темнокаштановые волосы ее растрепались и рассыпались по плечам. Слова жены были теплее, а поцелуи нежнее и жарче обычного. В темных глазах ее дрожал отсвет грусти и страдания. Прозрачные зернышки слез дрожали на ресницах. И это мне нравилось: люблю, когда женщины плачут скромно, как газель, и не переношу, если они ревут по коровьи.
– Не забывай, пиши! – только и запомнил я из всех многочисленных слов жены. Видимо, слова теперь не имели смысла.
Звонок, другой, третий.
Мы еще раз поцеловались и в последний раз пожали друг другу руки. Поезд тронулся, и жена спрыгнула с подножки вагона на низенькую пыльную платформу.
Некоторое время я видел ее. Она махала мне платком и чтото кричала. Потом она скрылась из вида.
– Прощай, жена, и прощай, город! – воскликнул я и пошел в полупустой вагон. – Прощайте на долгие года!
15 – 20 июня 1941 г.
г. Старый Оскол.