* * *
Альберт Швейцер всегда верил: лучшее лекарство от любой болезни, которая могла его поразить, — это сознание того, что есть работа, которую он должен сделать, плюс чувство юмора. Он как-то сострил, что болезнь стремится побыстрей уйти от него, потому что его организм оказывает ей слишком мало гостеприимства.
Если попытаться выразить то, что являлось его сутью, хватит двух слов — «воля» и «творчество». Работая в Ламбарене, он проявил сверхъестественную работоспособность. За обычный день в больнице (а ему исполнилось уже 90 лет) он успевал выполнять обязанности врача и совершать обход, плотничать, передвигать тяжелые ящики с лекарствами, отвечать на многочисленные письма, уделять время своим рукописям и играть на пианино. «Я не собираюсь умирать, — признался он как-то своим сотрудникам. — Если я в силах заниматься разными делами, совершенно нет нужды умирать. Так что я буду жить долго, очень долго». И он дожил до 95 лет.
Так же как и его друг Пабло Казальс, Альберт Швейцер не мог позволить себе хоть день не играть Баха. Его любимым произведением была токката и фуга ре минор. Пьеса написана для органа. Но в Ламбарене органа не было. Было два пианино, оба древние, рассохшиеся. Одно, совсем разбитое, стояло в столовой медперсонала. На экваторе воздух всегда насыщен влагой, и это изменило инструмент почти до неузнаваемости. На одних клавишах не было слоновой кости, другие пожелтели и растрескались.
Войлок на молоточках вытерся, и звуки получались резкие. Инструмент не настраивали годами, а если бы даже и настроили, вряд ли этого хватило надолго. Когда я впервые приехал в больницу в Ламбарене и зашел в столовую, то сел за пианино и отпрянул, услышав искаженные звуки. Поразительно, как Швейцер умудрялся каждый вечер перед ужином играть на нем духовные гимны, — каким-то чудом под его руками нищета и убожество звука исчезали.
Другое пианино стояло в его хижине (с пышным африканским названием «бунгало»). Оно было в гораздо лучшем состоянии, но вряд ли подходило для исполнителя с мировым именем, каким был органист Швейцер. У пианино было приспособление, как у органа, но эта органная педаль имела — приводящее в ярость! — обыкновение западать в кульминационный для исполнителя момент.
Однажды, приехав в Ламбарене далеко за полночь, когда почти все масляные лампы уже были погашены, я пошел прогуляться к реке. Ночь была душная, и мне не спалось. Проходя мимо хижины доктора Швейцера, я услышал звуки токкаты Баха.
Я подошел ближе и несколько минут стоял перед зарешеченным окном, на фоне которого в тусклом свете лампы был виден силуэт доктора, сидящего за пианино. Музыка подчинялась его сильным рукам, и он достойно выдерживал требование Баха: полновесное звучание каждой ноты. Каждый звук имел свою силу и длительность, и все они гармонично сливались в единое целое. Даже если бы я был в самом большом соборе мира, я не получил бы такого великого утешения, как здесь, в глубине Африки, вслушиваясь в игру Швейцера. Стремление показать красоту музыкальной архитектоники, возродить величественную мощь своего музыкального прошлого, излить душу и очиститься — все это Альберт Швейцер выражал игрой.
Когда он кончил играть, руки его, отдыхая, еще покоились на клавишах, голова чуть наклонилась вперед, он как бы пытался услышать отголоски ускользающих звуков. Музыка Иоганна Себастьяна Баха дала ему возможность освободиться от тягот и напряжения больничной жизни.
Музыка питала его душу так же, как и душу Пабло Казальса. Швейцер чувствовал себя отдохнувшим, возрожденным, окрепшим. Когда он встал, не было и намека на сутулость.
Музыка была его лекарством. Музыка да еще великолепное чувство юмора. Альберт Швейцер рассматривал юмор как своего рода противоэкваториальную терапию, как способ выдержать жару и влажность, снять напряжение.
Жизнь врачей и сестер в клинике была отнюдь не легкой. Швейцер понимал это и старался укрепить их дух с помощью юмора. Во время еды, когда весь персонал больницы собирался вместе, у Швейцера всегда была наготове пара смешных историй. До чего приятно было видеть, как сотрудники буквально молодели, покатываясьсо смеху от его шуточек.
Например, однажды за столом он сообщил: «Всем хорошо известно, что в радиусе 75 миль есть только два автомобиля. Сегодня произошло неизбежное: машины столкнулись. Мы обработали легкие раны шоферов. Кто испытывает почтение к машинам, может полечить автомобили».
На следующий день он рассказал, что у курицы Эдны, устроившей себе гнездо около больницы, появилось шесть цыплят. «Для меня это большой сюрприз, — заявил он торжественно. — Я даже не подозревал, что она была в интересном положении».
Как-то за ужином, после особенно тяжелого дня, Швейцер рассказал, как несколько лет тому назад он был приглашен на торжественный обед в Королевский дворец в Копенгаген. На закуску подали сельдь. А Швейцер терпеть ее не мог. Улучив минутку, когда на него никто не смотрел, он ловко стащил ее с тарелки и засунул в карман пиджака. На следующий день одна из газет, специализирующаяся на светской хронике, писала о докторе из джунглей и о его странностях. Доктор Швейцер — только представьте себе! — съел не только мякоть селедки, но даже кости, голову и все остальное.
Я обратил внимание, что в этот вечер молодые врачи и сестры встали из-за стола в прекрасном настроении. Усталость доктора Швейцера также исчезла, сменившись сосредоточенностью на предстоящих делах. Юмор в Лам-барене был хорошей поддержкой.