Бегство из Мюнхена
Все мне наладилось в Мюнхене; были теплы наши споры, мечты об Италии: перевалить Сен-Готард и, надевши «рукзаки» [Дорожные мешки], пешком опуститься в Лугано, в Милан; переживши Флоренцию и постояв под Джиотто в Ассизи [В Ассизи — фрески Джиотто], безумствовать в Риме.
Меня ожидала и близкая радость: Э. Метнер [См. «Начало века», глава первая], оставивши Нижний, с женою и братом своим, композитором, переезжали сюда: в декабре; я мечтал о беседах-пирах впятером; из Москвы от Эмилия Метнера сыпался град указаний: «А вы посетили ли? Не посетили! Бегите скорей: немцы — то, а — не это». И вдруг узнаю: Метнер — в нервной горячке: Братенши, Андрей, брат жены, застрелился, убивши любимую женщину (по первому браку Сенцову); Братенши я знал; мы с ним встретились перед отъездом; как я, выхлопатывал паспорт он, чтобы, как я, убежать: от семейной трагедии.
О, — эти «куклы» пустые!
Свое обещанье писать Щ. сдержала; и я успокаивался, разбираясь в угарном двухлетии.
Вытащил текст уж когда-то готовой симфонии, мысля ее переделать, мечтая о разных технических трюках; как-то: с материалами фраз я хотел поступить так, как Вагнер с мелодией; мыслил тематику строгою линией ритма; подсобные темы — две женщины, «ангел» и «демон», слиянные в духе героя — в одну, не по правилам логики, а — контрапункта.
Но фабула не поддавалася формуле; фабула виделась мне монолитной; а формула ее дробила в два мира: мир галлюцинаций сознания и материальный; слиянье искусственных этих миров воплощало иллюзии, диссоциируя быт; сама фабула перерождалась теперь в парадокс контрапункта; я был обречен разбить образ в вариации вихрей звучаний и блесков: так строился «Кубок метелей»; он выявил раз навсегда невозможность «симфонии» в слове.
Я в Мюнхене думал, что я разрешу то, пред чем отступил Маллярме; Мюнхен — вовсе не творческий город — такой, как и старая, наша Москва, из которой я бегал: работать; из Мюнхена Ибсен уехал работать в Тироль; в Мюнхене ж В. Владимиров ставил себе невыполнимые цели; стиль мюнхенской живописи — безвкусица.
Я писал с упоением, все мечтая увидеться с Метнером: с ним поделиться заданием: —
— вдруг!.. —
— письмо Щ., я —
«бесчестен», свой «Куст» [См. «Золотое руно», 1906 г., № 10–11] напечатав в «Руне»; а — «Куст» — бред, мной написанный летом, — в эпоху, когда Щ. нарушила слово свое; в этом жалком рассказе заря — не заря, огородница — не огородница; некий «Иванушка», ее любя, бьется насмерть с «кустом»-ведуном, полонившим ее (образ сказок); бой подан в усилиях слова вернуться к былинному ладу; и — все!
Ни намеков, ни йоты «памфлета»; сплошная депрессия, как и стихи «Панихида», как бред с «домино»; жалко; бред, о котором забыл, — напечатали.
И не в «бесчестности» каялся я, потому что «бесчестность» — предлог для «бесчестной» нарушить, в который раз, данное слово: писать; я ж, дав слово не видеться год, отрезал от свиданья себя; можно всаживать нож; его всаживать в спину — бесчестно.
Увиденная багряница вспыхнула старыми бредами, перерождаясь опять в домино; но убийство и самоубийство — изжиты, отрезаны, раскритикованы; а «домино» уже бегало в жилах отравленной кровью, которая вспыхнула даже физически, как зараженная ядами «трупа», во мне.
Здесь, в Мюнхене, под впечатленьем предательства Щ. — Аш и плясы художников в черных плащах с мандолинами мне обернулись строками:
Возясь, перетащили в дом
Кровавый гроб два арлекина.
И он, смеясь, уселся в нем…
И пенились, шипели вина…
Над восковым его челом
Склонились арлекина оба —
И полумаску молотком
Приколотили к крышке гроба.