Скучноватые вторники я посещал аккуратно, взволнованный горькой судьбою; точно чувствуя это, ко мне относился он с легким оттенком признательности.
Я принес ему номер «Руна»; он дивился нелепым роскошествам номера; и расспросил о Н. П. Рябушинском.
— «С восторгом они напечатают вас».
За это схватился; я тотчас послал Соколову письмо; не дождавшись ответа, уехал; но драма его появилась в «Руне».
Раз, зайдя, никого не застал; просидели весь вечер втроем; он рассказывал образно о пребываньи своем в Петербурге, о том, как его охватила тоска там; с улыбкою вспомнил о Фекле:
— «Прислуга в гостинице: друг мой единственный там».
С интересом расспрашивал о революции; я, разойдясь и мешая французский с немецким, часа эдак три рисовал перед ним нить событий, которых свидетелем был; оживился глазами, усевшись на малый диваник, с локтями в коленях следил исподлобья за жестом моим, рисовавшим Москву; а когда появилась процессия красных знамен с красным гробом, стал ерзать, откидываясь и рукою терзая диван; вдруг — вскочил:
— «Молодцы!» И — ко мне:
— «Сразу видно — художник вы! Ярко рассказывали: я увидел московские улицы… Благодарю!»
И жал руку; волнуясь моими словами, забегал, потряхивая волосами; и — вдруг:
— «Не хотите ли, — я вам сыграю Шопена: его полонез?»
От поляков я знал: Пшибышевский — пьянист, исполняющий неповторимо Шопена; открыл он рояль, севши на табуретик и руки бросая в колени; лицо опустил и застыл, точно что-то выискивал; бросил не руки — орлиные лапы на клавиши; мощный аккорд сотряс стены; летучий и легкий, понесся не в звуки, — в огни, охватившие нас; кончил; оба взволнованно встали: молчали; хотелось обнять иль — уйти, ибо — нечего к звукам прибавить; я молча пожал ему руку, прощаясь; а он, суетясь, точно в клетке, искал, чем закутаться; выскочил; снова вышел со свечкой в руке, на сутулые плечи набросив свой черненький пледик с зелеными клетками; темные складки упали до пола, закрыв ему ноги; совсем капуцин; мы с такими встречаемся лишь в повестях Вальтер Скотта; взяв за руку, вывел на темную лестницу, путь освещая рукой со свечой:
— «Тут вот… Не оступитесь: ступени!»
Теперь выступало из мрака худое лицо; на нем прыгали отсветы.
Дверь распахнул мне на холод и блеск; точно ртуть, трепетали последние листья над тополем; маленький месяц, сияющий досиня, встал над подъездной дырой; в тусклый круг свечевой выходило худое лицо с бородой Дон Кихота; два глаза, своим фосфорическим блеском пропучась, погасли:
— «До скорого!..» Хлопнула дверь.
Мы не встретились; через неделю уехал в Париж; я поздней написал очень резко о нем, как «писателе»; в нашем коротком знакомстве тогда из-под маски величия, черного кружева поз, он просунулся мне бедняком, босоногим монахом, закутанным в плащ, со свечой негасимого света: —
— сердечного света!
Хотелось сказать:
— «Ave, frater» [Привет, брат].
Вдруг екнуло, точно предчувствие, мне:
— «Morituri te salutant» [Умирающие тебя приветствуют].