Шестой день, как громлю тротуары; куда себя деть? К Доминику иду опрокидывать рюмки и после, с опущенною головою, плестись через строй проституток, хватающих за руки (пьян человек), к Караванной, домой — головою в подушку: не спать и ворочаться.
Как-то, — у скверика, где Караванная пересекается, кажется что, с Итальянскою, вылетев, наперевес держа трость, в панама, точно палка прямой, без кровинки в лице с неприятным изгибом своих оскорбительных губ, побежал мне навстречу —
— Блок!
Он — не увидел меня.
Этот жест пробегания я пережил как удары хлыста по лицу: «Как он смеет?»
Что?
Лгать! Потому что — увиделось: здесь, на углу Караванной, его обращение с «Боря» — слащавая маска, слетевшая под ноги в миг, когда он полагал, что его не разглядывают; это «голое», злое лицо крепко вляпалось в память; и — стало лицом Аблеухова-сына, когда он идет, запахнувшись в свою николаевку, видясь безруким с отплясывающим по ветру шинельным крылом; [См. «Петербург»] сцена — реминисценция встречи.
Седьмой уже день: шагать в номере — бред; и шататься по мрачному, черно-серому городу — бред; я склоняюсь на столик заневской харчевни, чтоб греть себя водкой: ознобит; но натыкаюсь на литератора; с ним я оказываюсь уже в другом ресторане; откуда-то взялся Чулков, незадолго до этого выпустивший «О мистическом анархизме», за что из «Весов» я его пощипал; он пенял мне за это.
Хорош: ногой — в гроб, а рукой — за перо; у меня лежит странная книга; заглавие — «Сутта-Нипата»; я силюсь буддийской нирваной прервать свою боль; снова: это случайное пересеченье фантазии о «домино» с мыслью Будды всплывает в романе моем, когда старый туранец является перед сенаторским сыном, заснувшим над бомбой.
С отчаянья я оказываюсь у Федора Сологуба; и виту, что нарумяненный, чернобородый, плешивый мужчина в поддевке, на щеки наклеив огромную мушку и рожками вставших висков увенчав свою плешь, — здесь засел; он держал себя томной красавицей, перед которой маститый Иванов, встряхивая белольняною копною волос, лебезил:
— «Михаил Алексеевич, почитайте стихи».
М. Кузмин, уже ахнувший «Крыльями» [Повесть], стал шепелявить стихи, кокетливо опуская глаза; мне тогда не понравился он; еще более не понравилось чтение собственной «Панихиды», к которому приневолили; я зачитал, — с прихрипеньем, взывая:
Приятно!
На желтом лице моем выпали —
Пятна!
Так я накануне едва не случившейся смерти — себя хоронил.