Тройка друзей
Верный добрым традициям дружбы, Владимир Оттоныч Нилендер — не раз избавитель, целитель, внимающий друг и… учитель подчас; он ученой карьерой пренебрегал для… ученейшего описания им собираемых «перлов»: не данных академическою наукой; знакомый Федора Евгеньевича Корша, внимавшего юноше, он, «спец», научивший ученых, — не мог сдать экзаменов: вечный студент! И — почти… академик! Ему казалось: экзамены сдать — недосуг, когда он прокладывал новые вехи в чащобах античной культуры с секирой в руках (в час экзамена официального), свет проливая на сущность орфических гимнов, на александрийские тексты; в науке дыхания, произношения, ритма античных стихов этот живо-взволнованный, самоотверженный «путаник», часто чудак, — мой учитель и ментор; он, точно закупоренный багажами никем не учтенных подглядов, хватал мою руку и требовал, часто без слов: «Да ощупайте!» И мне нащупывался нерв культуры науки, еще ждущей кадров, идущих за ним по пятам: но кадров — не было; и оттого квинтэссенция строгой научности порою в нем бредом звучала мне; но бред в годах прояснялся: в науку.
Владимир Оттоныч врезался в нерв нашей жизни; он стал «аргонавтом»; «золотое руно», по данным истории, — золото реки Риона; [Страна «золотого руна», нынешняя Имеретия] Нилендер, как золотоискатель, свои золотые песчинки выщипывал двадцать пять лет: в грудах текстов; и прял как бы из этих песчинок свою драгоценную научную ткань: понимал заново Грецию; точно новый Язон, совершающий свое одинокое плаванье в глуби веков: из XX века; глубокие он рыл всюду ямы для мощных, железобетонных фундаментов будущего; «ямы» эти пугали; но я не пугался, в них видя начало гигантской работы над текстом, взывающей к кадрам ученых; «ученого» в косноязычном тогда молодом человеке я чтил; «человека» же в нем, бросавшего труды, чтоб лететь выручать своих ближних, я нежно любил и люблю: сколько он напоил, накормил, материально, духовно; открыв двери комнаты, этого книгой снабжая из великолепной, единственной по сочетанию книг библиотеки, того — одеждой, деньгою последней, последним куском заработанного часто в трудных усилиях хлеба.
В «Дону» некогда взял он в руки быт жизни Эллиса: поил, кормил, опекал; бесприютному, мне однажды открыл двери; и — тоже поил, кормил, со мной нянчился; целое раз учреждение выручил он, приволочив вагон с хлебом (в год голодовки); рассеянный этот ученый-чудак мне доказал, что такое есть сила стремления; он, неудачник, не кончивший курса, тренировавший своих учителей, археолог, учившийся пению для понимания греческих текстов, учивший артистов плясать и держаться на сцене, жестикулируя по Бругману, Роде и греческому словарю, — парадокс.
Помню его диким студентиком, бледным и зябким; сперва он принес мне свои «бреды» стихов; потом — перлы еще не доросшей до ясности мысли, меня поражавшей порой прыгучею и жизнетворческой силой; оригинальный и гордый, скромнеющий с виду, он мне открывал лабиринт и — убегал в свои словари; никогда не любил я абстрактников и мономанов; но, «моноса» мысли порой не видя в Нилендере, я ужасался долго этому развертывателю «ям», из которых тянуло сырым, жутким хаосом.
Бледный и нервный студентик не раз пугал.
Но, приглядываясь к нему, понял я, что «ямы» суть клады, где покоится данность сырья, добываемого не по штампу, что у него есть метод в борьбе за свободу от предпосылок сознания; иные филологи по сравнению с Нилендером для меня в шорах ходили; и даже «великий» филолог Вячеслав Иванов казался мне догматиком перед Нилендером.