В апреле 1902 года вышла первая моя книга «Симфония»; «Боря» Бугаев испуганно прятался под псевдонимом; книга в кругу знакомых имела успех скандала; Кобылинскому ее не подкидывал я; но он прибежал говорить о ней:
— «Книга написана погибшей душой; писал — безумец; и никаких!» — взлетал палец; и дергалась лысинка; быстро увлек он гулять, в черном старом пальто, но казавшемся легким, изящным, в надвинутом черном, проломленном вбок котелке, передергивая кончиком трости, торчавшим при ухе (ручка палки была засунута рукою в карман), он бежал, меня сталкивая на мостовую:
— «Ужасная, Боря, — надломленность в книге; особенно там, где сказано: „Все кончено для севшего на пол“ — ги-ги-и-и-и», — и тут сел неожиданно он на карачки перед тумбою, изображая философа, изображенного мною, — к недоумению проходящих и к радости дворовых мальчишек; сидел он и склабился; встал, надвинув на лоб котелок; и пустился, держа под пролеткой меня:
— «Цивилизация — храпы мещан: все спят, открыв рты; визионеры, революционеры — погибнут! Ги-ги-ги-и-и! Потому что погибнут все лучшие!»
Он посвятил в свою жизнь меня: как в шестом еще классе себя он веревкою к креслу привязывал по ночам, чтобы не заснуть над изучением экономических книг; как в университете отметил его тотчас Озеров; как задружил он с профессором; как они ночами вместе безумствовали за разговорами; как агитировал он; как был должен он временно скрыться (полиция насторожилась); как… ну, — и так далее; вывод: жизнь — не пересекающиеся параллели; а я возражал: его теория двух миров — просто логическая ошибка; он же искренно заклинал меня: попасть в желтый дом; и этим выправить себе патент на порядочность; я в пылу разговора признался ему, что я автор «Симфонии»; не удивился нисколько он:
— «Я так и думал!»
Прочел «Симфонию» и братец Сергей; и отнесся к ней весьма иронически; вероятно, — подозревал он, что автор — я, потому что раз, выведя меня на двор из своей душной комнатки, где он выкурил без проветра, наверное, пятьдесят папирос, строча десятки страниц кандидатского сочинения о Лотце, он, защурясь от солнца и взяв за рукав, с ироническим благодушием прогудел прямо в ухо:
— «А знаете, — в этой „Симфонии“ есть такие фразы; например: солнечные лучи названы „металлическою раскаленностью“. У меня, знаете, тут делается, — показал он на лоб, — „металлическая раскаленность“», — и мертвенно-белое лицо, напоминающее кость, изошло морщинками неврастенического страдания; и я подумал невольно:
«Еще бы не делаться: кандидатское сочинение о Лотце, писанное в таком темпе, доведет и до того, что… сядешь, раскорячась, под стол».
Бедный Сергей: кандидатское сочинение о Лотце не было оценено старым «лешим», Лопатиным; Сергей не был оставлен при университете.
Философ, свихнувшийся на Канте и севший на пол, долго пользовался популярностью среди неокантианцев; и в 16-м году Кубицкий, с которым мы встретились при военном освидетельствовании, показывал на голые тела кандидатов на убой; только что бывший сам телом, наклонился ко мне и иронически пробасил:
— «Они сели на пол… Помните, — как ваш философ!»
Обиделся на философское «сиденье на полу» в те годы — философ Б. А. Фохт.
С весны 1902 года Лев Кобылинский стал своим в нашем доме, своим у Владимировых; он являлся и к Соловьевым; мать моя называла его попросту Левушкой:
— «Левушка, — как же ему не позволить кричать: разве ему закон писан?»
— «Да-с, да-с, — так сказать», — поддакивал и отец.
(92) Имеются в виду начальные строки «Симфонии (2-й, драматической)»:
…надо всеми нависал свод голубой, серо-синий <…> с солнцем-глазом посреди. Оттуда лились потоки металлической раскаленности
(94) Подразумевается эпизод из «Симфонии (2-й, драматической)»:
5. Тихо охнул чтец Канта и присел на корточки.
6. Уже больше он не вставал с пола, но забился под кровать. Ему хотелось убежать от времени и пространства, спрятаться от мира.
7. Братья мои, ведь уже все кончено для человека, севшего на пол!
(95) В первоначальном варианте текста далее следовало:
Но трогала меня алогичная дружба старика-математика с юным бодлеровцем; так с весны 1902 года прочно завелся Л. Л. Кобылинский у нас, у Владимировых, у Соловьевых. Мать моя называла его попросту Левушкой; и не раз заявляла с улыбкой:
— «Левушка, как не позволить кричать: разве ему закон писан?»