Сирые дни: встаешь в семь с половиною; не приготовлен урок; и при ламповом свете «тщетно тщишься» с налету преодолеть Цезаря; пора в гимназию; пересекаешь унылый пустыннейший Денежный переулок; снежок; каркает ворона, каркает в душе, — прокаркала душу; сворот; и — гимназия; «бац» — постылый звук захлопываемой двери; постылый, потому что и в гимназии — ничего не ждет: ждет подчеркивание несуществующей нищеты со стороны «сливок»; и приставание со стороны «папуасов»; ждет бред латинского часа; и — такое ж унылейшее возвращенье домой; дома мать, — далекая и холодная (она точно ушла от меня в эти года: мы с ней встретились вновь с седьмого класса); и ждет отец, как бы тоже ушедший от меня, повернутый только проформой вопросов, от которых невесело вовсе:
— Кто спрашивал? Чего не знал? Что задано?
И я уже начинаю выдумывать (нехорошо, — на сердце скребут кошки от этого!):
— Спрашивал тот-то.
— И ты?
— Я все знал.
О «тройке» — ни звука.
Обед — скучный, монотонный, всегда опасный, ссоры отца и матери, переживаемые мучительно, разражались в часы обеда (не ссорились лишь тогда, когда не были вместе; за обедом — встречались; стало быть, ссорились); это вынужденное сидение втроем угнетало меня: особенно придумывание мною «родственных» разговоров, сплошная натуга!
После обеда — сиденье под лампою перед Цезарем, которого не перевожу, но делаю вид, что перевожу; под Цезарем — роман, читаемый украдкой; иногда нет романа, а сплошное балдение: отсидев шесть часов за партой, отсиживаю вечер под лампою; иногда мать упражняется; этюды Крамера монотонносурово звучат мне в душу, поднимая рой созерцаний; не думы, — упорная медитация, ставшая в годах йогой какою-то; позднее открылися результаты сидения и разглядывания кончика носа; они — в понимании вещей, другим не понятных; можно сказать: Шопенгауэра, Метерлинка и частью Ибсена я высидел в эти годы под лампою; высидел свой план бунта по Ибсену, отказ от «конца века» под флагом пессимизма и узнание, что шорохи быта квартир и гимназических интересов — сплошное шелестение сухих листьев: шелестение смерти.
Метерлинковская «Втируша» уже притиралась к душе моей, и я постиг слова Ницше: «Пустыня растет: горе тому, в ком таится пустыня!»