Дядя мой Панин, говоря мне однажды о Мировиче, сообщил, что катастрофа, решившая участь несчастного Ивана, была доведена до сведения императрицы в Риге письмом Алексея Орлова, Она прочитала его с большой тревогой, сообщив содержание первому секретарю Елагину. В конце этого письма было упомянуто, что Мирови-ча часто видели приходившим рано поутру в дом княгини Дашковой. Когда Елагин выслушал императрицу, он заметил, что это ложь; невозможно, сказал он, чтобы Дашкова, жившая в уединении, стала заговаривать с таким лицом, как Мирович, она должна была принять его за дурака, если бы только коротко знала.
Справедливый и честный порыв Елагина в мою защиту не остановился на том; он немедленно явился в дом генерала Панина и уведомил его об этом обстоятельстве. Дядя объяснил эти таинственные посещения, уполномочив Елагина уверить императрицу, что Мирович действительно часто бывал у него, но по своему делу, производившемуся в Сенате, и что если бы государыня желала подробно познакомиться с этим загадочным характером, никто не в состоянии удовлетворить ее любопытству в такой степени, как он, потому что Мирович долго служил в его полку. Елагин, не теряя времени, доложил Екатерине обо всем этом. Она послала за моим дядей, и если я была полностью оправдана, то, конечно, обязана тому отвратительному портрету Мировича, который представил Панин. В человеке без всякого воспитания, надменном своим невежеством и неспособном даже оценить последствия своего предприятия, ей трудно было не узнать разительную характеристику Григория Орлова.
Грустно и жалко было видеть ложное влияние, отуманившее мозг Екатерины до того, что она готова была подозревать самых истинных патриотов и самых преданных ей друзей. И когда казнили Мировича, я, не имея причин оплакивать его участь, благословила свою судьбу за то, что никогда не видела его, иначе эта первая голова, на моей памяти упавшая под топором в России, без сомнения, преследовала бы мое воображение.
Суд его, веденный чрезвычайно гласно, при полном Сенате, в присутствии всех президентов и вице-президентов департаментов и всех дивизионных генералов Петербурга, открыл дело в ясном свете перед всей Россией. Конечно, вследствие необыкновенной удачи последнего переворота Мировичу казалось низвержение Екатерины предприятием легким, и, вообразив прослыть героем, он решил предоставить корону сумасшедшему принцу.
Вообще думали и писали в Европе, что все это дело, ни больше ни меньше как ужасная интрига Екатерины, которая будто бы подкупила Мировича на злодеяние и потом пожертвовала им. Во время моего первого путешествия, в 1770 году, мне часто случалось говорить об этом заговоре и защищать императрицу от двойной клеветы. Особенно Франция убедила меня в том, что народы, с завистью взирающие на колоссальную силу России, обратили ее как бы для политического равновесия в предмет всякой клеветы против ее образованной и деятельной царицы. Помнится, разговаривая об этом происшествии в Париже, я выразила удивление, подобно тому, как прежде г-ну и г-же Неккер в Спа, что трудно понять, каким образом французы, имевшие министром кардинала Мазарини, затрудняются в объяснении этого факта, когда их собственные летописи полны подобных тайн и трагических придворных событий.
Граф Ржевский, польский посланник, был единственным иностранцем, принимаемым в моем доме; от него я узнавала новости о своем муже. Он говорил мне, как деятельно князь Дашков привел в исполнение планы императрицы и какие важные услуги он оказал Понятовскому, что его поведение и усердная служба приобрели ему общее доверие и любовь в войсках. Это все, по его словам, хорошо известно Екатерине, и она не хвалится своим маленьким фельдмаршалом, как она называла его. Но Богу не угодно было продолжить его жизнь, чтобы воспользоваться наградой за его услуги и бескорыстие, везде и всегда отличавшее его.