Вернемся к защите всей Западной Европы. Фронтальное нападение на войска НАТО представлялось мне, в любом случае, невероятным. Подобную атаку нельзя было — и нельзя сейчас — вообразить иначе, как в рамках войны с участием Соединенных Штатов, следовательно, всеобщей. Так что пыл трансатлантических споров, которые велись между 1961 и 1963 годами, носил искусственный характер. А потому начиная с 1963 года, после кубинского ракетного кризиса и отмены псевдоультиматума Хрущева, дебаты затихли сами собой, чтобы возобновиться примерно пятнадцатью годами позже.
В действительности НАТО официально принял американскую доктрину гибкого реагирования; странный проект многосторонних сил был оставлен; специальному комитету, в котором заседали представители главных союзников, было поручено разработать планы ядерной стратегии или, по крайней мере, информировать о них европейцев. С каждой стороны сохранялись мысленные оговорки: является ли сценарий поэтапного ответа наилучшим средством сдерживания? Обладает ли Запад достаточными обычными вооружениями для продолжительной обороны без применения тактического ядерного оружия? Не придет ли это оружие, покоящееся где-то на складах, в негодность, до того как послужит? Будет ли советская атака происходить в соответствии с прогнозами НАТО?
«Великий спор» имел хороший прием в Соединенных Штатах и был использован в ряде университетов. Когда Р. Макнамара принимал меня в Пентагоне, у него на письменном столе лежала моя книга. Он заявил, что из многочисленных работ на эту тему предпочитает мою. (Хотел ли он польстить журналисту? Г. Киссинджер уверял, что ему Макнамара говорил обо мне то же самое.) Впрочем, не важно. Эта небольшая книга, написанная за три недели, проведенные в деревне, сразу после курса лекций, прочитанного мною в Институте политических исследований, не содержала оригинальных идей (да и было ли это возможно?), но без какого-либо догматизма освещала теоретический спор, вылившийся в конце концов в умозрительные рассуждения психологического свойства. Несколько штрихов придали остроты анализу. Я задавался вопросами: не играют ли советские руководители, эти шахматные гроссмейстеры, в покер, отвергая возможность ограниченных войн? Не мечтают ли американцы о стратегической шахматной партии, множа на бумаге промежуточные фазы между «все» и «ничего», между апокалипсисом и капитуляцией? Предпочитают ли американцы иметь перед собой противника, искушенного в тонкостях стратегической мысли, или, наоборот, противника, не ведающего, о чем думают американцы? Короче, пригласили ли бы они члена Политбюро слушать лекции в «Рэнд корпорейшн»?
Р. С. Макнамара оспорил одну мою, поразившую его, фразу: между союзниками, писал я, желательно избегать недоразумений и способствовать взаимопониманию; напротив, между врагами должна оставаться неопределенность замыслов, если уж не недоразумение. Секретарь по вопросам обороны, склонный к рациональному мышлению, с трудом мог согласиться с двусмысленностью отношений между врагами. Тем не менее какой-то элемент блефа кажется мне неизбежным в дипломатических кризисах. Правда, оглядываясь на историю, можно приписать часть ответственности за развязывание войн, например войны 1914 года, скудости коммуникации. Если бы австрийцы знали, что русские пойдут на риск или возьмут на себя инициативу большой войны ради поддержки Сербии, то, возможно, они поступили бы иначе. Но в действительности австрийцы с самого начала играли по-крупному: они собирались покарать Сербию и, опираясь на всемерную поддержку Берлина, запугать и вынудить к бездействию Россию. Австрийцы понимали, что может разразиться всеобщая война, но как бы они могли достичь своих целей, не пойдя на этот риск? Однако в современных кризисах, развивающихся под сенью ядерного апокалипсиса, их активные участники извлекут более миролюбивые выводы из неопределенности, непредсказуемости ответа врага. До тех пор пока великие державы противопоставляют себя друг другу, ставят перед собой несовместимые цели и обмениваются угрозами применения силы для осуществления своих замыслов, диалог не сводится ни к спору, ни к игре: он остается конфликтом, который не обязательно перерастает в смертельную схватку, но который ускользает от полного контроля разума и исключает прозрачность намерений участников.
Откуда эта вспышка страстей в 1961–1963-м и почти полное безразличие через два-три года? Европейские государственные деятели и журналисты были по большей части незнакомы с развитием американских идей в университетах и «питомниках мысли» (think tanks). Дж. Ф. Кеннеди вместе с университетскими советниками ввел эти идеи в обиход. Поскольку большинство министров и обозревателей держалось еще первоначальной доктрины массированного возмездия и простого casus belli (факт пересечения демаркационной линии), видимые тонкости новой доктрины были плохо поняты или, по крайней мере, истолкованы наименее снисходительным для американцев образом. В понимании немцев, новая доктрина предполагала, а следовательно, выражала согласие на захват части их территорий; французы поставили под вопрос значимость американского сдерживания. Приобрел популярность тезис генерала Галлуа: «Ни одно государство не может защитить другое», то есть Соединенные Штаты не стали бы жертвовать своими городами, чтобы спасти города своих союзников.
Этот тезис определил последнюю тему книги «Великий спор»: французские силы сдерживания и их эффективность. Я уже обсуждал этот вопрос в предыдущей главе, в свете «Фигаро». В «Великом споре» дискуссия была более абстрактной.