Лично я не сожалею ни о двух брошюрах, ни о позициях, которые занимал между 1958 и 1962 годами. Еще раз, как и в период между 1940 и 1944 годами, французы обвиняли друг друга в измене. В большинстве своем они приняли политику правительства и подчинились приказам о призыве на военную службу. Ж.-Ж. Серван-Шрейбер, противник войны в Алжире, ответил на призыв и нес службу в качестве «лейтенанта в Алжире». Другие французы, такие как Франсис Жансон, вступили в ряды ФНО или, говоря точнее, создали подпольные организации для поддержки ФНО. Многие интеллектуалы (121 человек), включая Ж.-П. Сартра, подписали заявление, в котором призывали или поощряли молодых французов дезертировать.
Я находился в Гарварде, когда стало известно об этом документе; сразу же некоторые американские профессора стали собирать подписи под заявлением, одобряющим поступок ста двадцати одного и осуждающим начатое судебным порядком преследование их. В течение нескольких дней я проводил дискуссии с десятками американских профессоров и отговорил многих из них подписывать подобный текст. «Призывать молодых людей к дезертирству, — говорил я им, — это не опасно для интеллектуалов и Ж.-П. Сартра, это опасно для тех, кто последует их совету. Я понимаю юношу, который отказывается сражаться с алжирцами, но я презираю интеллектуала в шезлонге, подменяющего собою совесть призывников. Пусть они делают свой выбор, а мы должны позволить им это сделать. Если вы вмешаетесь в этот спор, то возьмете на себя дополнительную ответственность: вы еще немного подтолкнете французов по направлению к гражданской войне, ибо отказ от мобилизации равносилен разрыву национального пакта. Что подумали бы вы, американцы, если бы завтра мы, французы, призвали ваших юношей дезертировать в тот день, когда сочли бы несправедливой войну, которую повело бы ваше правительство?» Довод произвел впечатление на моих собеседников. Заявление о поддержке ста двадцати одного было взято назад или не собрало подписей всех, на кого рассчитывали (точно вспомнить не могу).
В октябре 1960 года, когда бушевала «война заявлений», я подготовил статью «Измена» («La Trahison»), в которой повторил, обновив, предисловие, написанное для книги Андре Терива. Эта статья была еще одним страстным выступлением против гражданской войны. Спор шел прежде всего об организациях, созданных Франсисом Жансоном. Что же писал Жансон? «Мне хорошо известно, что нас обвиняют в измене. Но я спрашиваю себя: кому и чему мы изменяем? Юридически мы погружены в гражданскую войну, поскольку алжирцы официально рассматриваются как полноправные французские граждане, следовательно, мы не предаем Францию. Фактически же национального сообщества больше нет: где его великие оси, где его силовые линии, где незыблемые точки его структуры?.. Никакое чисто формальное понимание гражданского долга не заставит меня признать, что существуют еще „законопослушное поведение“ и общие обязанности, когда сам президент Республики — спаситель Франции — превращается в защитника беззакония, ибо приходит к власти благодаря насильственному перевороту и не применяет Конституцию, которую сам же заставил принять при данных обстоятельствах».
Оставим в стороне первый аргумент: юридически война в Алжире является гражданской войной, поскольку алжирцы обладают, на бумаге, французским гражданством. Поэтому Жансон вроде бы поступает как бунтовщик, а не как агент иностранной державы. (На самом же деле алжирцы не считали свою борьбу гражданской войной.) Остается главный довод: дезертирство; организации, поддерживающие ФНО, лишь подтверждают и символизируют разрыв внутри сообщества. Следовало ли в 1960 году смириться, признав этот разрыв, и сделать из этого соответствующие выводы? Мой ответ был: нет: «Я отношу себя к тем, кто не одобряет политику последних правительств Четвертой республики и правительства Пятой республики. Однако же я не чувствую себя обязанным и даже не испытываю никакого искушения сражаться вместе с ФНО и за ФНО или, если предпочитаете, вместе с алжирцами и за алжирцев, требующих независимости».
Смысл проблемы совести объяснялся с помощью сравнения тоталитарных и демократических режимов. «Тоталитарное государство, выбрасывая своих противников за пределы сообщества, приравнивая несогласных к предателям, снимает, если можно так сказать, вину с тех несогласных, которые считают себя свободными от всяких обязательств». Иначе обстоит дело в демократиях: гражданин поклялся следовать закону большинства; эта клятва имеет политический, а не национальный характер. Чтобы нарушить свою клятву, у гражданина должны быть неотразимые доводы.
Моя ересь дошла до утверждения, что разрыв в июне 1940 года не являлся таким же радикальным по своему характеру. В той мере, в какой правительство Виши, бывшее еще наполовину самостоятельным, считало, что временный нейтралитет отвечает интересу Франции, голлисты, выступившие против этого правительства, противопоставляли не одну Францию другой, а одну политику — другой. Таковым представлялся мне — вплоть до ноября 1942 года — смысл конфликта, символом которого стали два имени — маршала Петена и генерала де Голля: «В те времена я был убежден, убежден и сегодня, что у народа, столь предрасположенного к группировкам, как французский народ, нет другого шанса спасти свое собственное единство и выжить, кроме неустанного сопротивления своим демонам, искушению каждой из партий считать, что ей принадлежит монополия на патриотизм и что она одна воплощает нацию».
Я перечислял все причины, по которым в 1961 году у гражданина не было непреложных поводов разорвать национальный пакт: личные и политические права в основном сохранялись; правительство не пренебрегало волей народа; конечно, война мне представлялась скорее несправедливой, чем справедливой, но о французском меньшинстве в Алжире не следовало забывать. Уважение к меньшинствам также является частью демократического наследия. Принцип самоопределения нельзя применять механически, отвлекаясь от обстоятельств: «Приверженец правых взглядов, выступающий за переговоры с ФНО и за продвижение к независимости, способствует выработке у одной и у другой стороны духа компромисса, без которого неизбежны катастрофа бесконечной войны или трагическое отделение. Оказывает ли француз, присоединяющийся к бойцам ФНО, влияние такого рода?»
Я не скрывал от себя, что этот спор нелегко разрешить: не подобает сражаться на стороне иностранных националистов, если даже их дело считаешь более справедливым, чем дело своей собственной страны. На это можно было бы возразить: разве достаточно пассивного осуждения политики, которую считаешь несправедливой? На статью одобрительным письмом откликнулся М. Мерло-Понти, он составил заявление, которое я подписал; в нем выражалось несогласие с заявлением ста двадцати одного. В тот момент, когда покушения оасовцев достигли предела, в Сорбонне состоялось собрание, организованное всеми ее профессорами, с участием декана; я выступил на нем в защиту национального единства, находящегося выше кризиса, который не угрожал демократии (я не считал трагедией ОАС, действия которой французы в своей массе не одобряли).
В дни, последовавшие за 13 мая 1958 года, ораторы в Алжире не упускали случая упомянуть мое имя, чтобы вызывать вой возмущения, даже ненависти. Мой однофамилец Робер Арон в 1960 году назвал меня среди тех, кто, не питая веры во Францию, хотел пожертвовать Алжиром. В серии статей о майской революции 1958 года один выпускник Национальной школы администрации, с которым позднее я восстановил сердечные отношения, включил мою брошюру в число «постыдных дел», вызвавших восстание.
Оскорбления, которые я получал со всех сторон, благодаря их преимущественно публичному характеру казались мне почти анонимными; они редко задевали меня. В конце 60-х годов я не раз встречался с дамой, бежавшей из Алжира. В конечном счете она прониклась ко мне доверием и откровенно сказала: «Как же мы вас ненавидели, когда вы напечатали свою „Алжирскую трагедию“; а сегодня мы спрашиваем себя: как могли мы быть до такой степени слепыми? В сущности, вы единственный, кто проявил заботу о нас. Вы сказали нам: „Когда Франция оставит Алжир, у нее не найдется для вас денег, которые она напрасно тратит на войну“».