Как ни торопилась моя дорогая странница окончить свое длинное и трудное путешествие, оно все затягивалось и затягивалось, встречая всевозможные задержки — то в виде попорченных весенними разливами дорог, то ленивых или капризных попутчиков, то разных других непредвиденных случайностей. О моем волнении и тревоге нечего много рассказывать. Воображение рисовало бесчисленные грозившие Тане на пути опасности — крутые горы, диких лошадей, нападение разбойников, переправы через широкие реки, бури на Байкале… В лихорадочном ознобе вскакивал я по ночам с постели, услыхав малейший стук, в котором можно было заподозрить приход арестанта Василия, обыкновенно приносившего мне от смотрителя письма и депеши.
Однажды Кадаю посетил заведующий каторгой, и мне пришло в голову обратиться к нему с просьбой о разрешении — получив от сестры из ближайшего пункта телеграмму, выехать навстречу ей на последнюю станцию. Просьба была, правда, очень щекотливая, успех крайне сомнителен, но я решил попытать счастья. Здесь впервые пришлось мне разговаривать с заведующим лицом к лицу. Он принял меня в кабинете Кострова наедине и хотя сесть не пригласил, но зато и сам в продолжение, беседы стоял на ногах. На умном, почти хитром лице этого худенького, невзрачного, но обстрелянного в боях человека лежала всегда маска холодной непроницаемости; никто и никогда не мог бы сказать, что он думает про себя о том или другом предмете; искренне или с какой-либо задней мыслью говорит так или иначе. Голос его всегда был мягок, ровен, почти ласков, безразлично — заключали ли в себе его слова милость или смертный приговор.
Сверх всякого ожидания, к просьбе моей заведующий отнесся без всякого удивления, с видимой даже благосклонностью, и только попытался отговорить ехать.
— Я вполне уверен, что вы не бежите, — сказал он с легкой тенью улыбки на каменном лице, — и охотно готов отпустить без всякого конвоя, но… в ваших же собственных интересах не предпринимать этой поездки. Вы, наверное, разъедетесь с вашей сестрой. Она, вы говорите, едет с попутчиком, и если он — что всего вероятнее — какой-нибудь чиновник из завода, то они могут на земских лошадях ехать. Вы будете ждать на почтовой станции, а они на земской квартире остановятся.
— Такой случай легко предупредить, — парировал я это соображение, — на земской квартире я сделаю на всякий случай заявление о себе.
Заведующий сухо наклонил голову.
— Хорошо. Но… более, чем на одни сутки, я не вправе отпустить вас без конвоя.
Я поклонился.
— Надеюсь, этого срока мне будет вполне достаточно.
Однако, когда прошло после того целых пять дней, а от Тани, давно находившейся в Чите, не приходило никаких новых известий, я ужасно заволновался. В мозгу моем зародилось даже подозренье, что заведующий нарочно распорядился позднее отослать мне телеграмму, чтобы расстроить эту не совсем желательную ему поездку…
Раз поздним вечером над Кадаей разразилась сильная, первая в этом году, гроза… Дождь лил свирепыми потоками, гром гремел почти не переставая, а молнии сверкали в разных местах неба так часто, что в воздухе стоял почти сплошной яркий свет, лишь на короткие мгновения прерываемый густым, черным мраком. Сидя в одиночестве подле окна, в темной комнате, я с отчетливостью различал все окрестные сопки, в грозном безмолвии и неподвижности, точно часовые, стоявшие на своих постах. Мне было невыразимо грустно и больно; сильнее чем когда-либо давало себя чувствовать одиночество изгнанника…
Вдруг резкий, нетерпеливый стук в наружную дверь прервал мои меланхолические размышления, и вслед за тем послышался знакомый голос:
— Иван Николаевич, спите?.. Отворите, а то потону вовсе! Тилеграм!..
Это был рассыльный Василий с желанной телеграммой в руках, заключавшей в себе одно только слово: «Еду».
Одна мысль, одно чувство охватили меня: «Пора!»… С радостным волнением бросился я к хозяину, который заранее обещал повезти меня во всякое время дня и ночи, когда только будет нужно. Оказалось, однако, не так-то легко заставить сибиряка в ту же минуту тронуться с места. Хозяин Иван Григорьевич, накануне был, по обыкновению, пьян и теперь спал богатырским сном, так что с помощью всей его семьи мне стоило немалого труда поднять его и добиться членораздельных звуков. Но и эти звуки в начале были малоутешительны.
— Как же это так? Ведь оно того… Теметь-то вишь какая на дворе… Гремит-то как!
Но я был неумолим и убедительно взывал к чувству верности данному раз слову. Тогда, почесавшись еще немного и раздумчиво посопев носом, Иван Григорьевич схватился внезапно с места и как стрела ринулся, в чем был, на улицу, чтобы произвести там необходимые метеорологические наблюдения. Дождь уже прекратился, и только там и сям рокотали еще в ночной тишине бешено струившиеся потоки воды; им глухо вторил замиравший в отдалении гром; молнии вспыхивали значительно слабее и реже, но зато теперь было так темно, что в двух аршинах трудно было разглядеть человека.
— Теметь-то, главное дело, вот беда! — сконфуженно обратился ко мне Иван Григорьевич, безнадежно ударив себя рукой по бедру. — Дорогу-то, главное, всю размыло. Того и гляди в колдобину влетим, себе и коням ребра поломаем. Вот ведь что главное дело! Нельзя ли месяца хоть дождаться?
— А скоро ли он взойдет?
— Через час, много два беспременно объявиться должен… Потому, главное дело, теметь страшенная, колдобин понамыто дождем! А то я с моим, конечно, удовольствием…
Приходилось покориться и ждать месяца. Накормив лошадей и выправив свой фурман (тарантас), Иван Григорьевич отправился еще немного вздремнуть, я же ни на одну минуту не мог сомкнуть глаз. Приятная, сладкая дрожь то и дело пробегала по всему телу… Десятки раз выходил я на улицу, и, вероятно, ни один в мире влюбленный не искал никогда с более страстным нетерпением появления на горизонте ночного светила. Но всюду по-прежнему царил мрак, и даже безгромные далекие зарницы поблескивали все реже и реже. Ежеминутно поглядывал я на часы, и вот наконец, ровно в два часа ночи, на краю неба забрезжило слабое зарево…
— Иван Григорьевич, месяц всходит! — кинулся я к своему дремавшему вознице.
Полчаса спустя на паре сытых и бойких лошадок мы летели во весь опор между бесконечными рядами безмолвных сопок, сплошь залитых волшебным серебряным светом. Как обольстительно прекрасна была эта ночь после первой грозы! Какая ясная бодрость разливалась по всем жилам и как лихорадочно жадно вглядывался я в синюю даль, там и сям перерезанную черными тенями гор!