Почти до рассвета проворочался я на своем жестком ложе без сна, не в силах одолеть расходившиеся думы…
Милая, добрая моя, славная! Где взяла ты столько нежности и любви к далекому брату, которого и знала-то лишь по смутным воспоминаниям детства да по его печальной судьбе? Какой бесконечной добротой и чуткой отзывчивостью на чужое горе и страдание, каким отсутствием заботы о личном счастье, о своей молодой, едва расцветающей жизни веяло всегда от твоих милых, наивно-восторженных писем, от этих чудных, кристально чистых писем, ободрявших и утешавших меня в грустные годы изгнания!..
Я помнил Таню десятилетней невзрачной девочкой, с мечтательными голубыми глазами, с недетски серьезным, почти печальным выражением худенького личика. Но внутренний мир моей маленькой сестренки занимал меня, в сущности, очень мало (я был значительно старше годами); под одной кровлей мы жили каждый своей отдельной жизнью и были друг для друга знакомыми незнакомцами. А потом, уехав на долгое время из дому, я и совсем как-то потерял ее из виду. Мы никогда не переписывались.
Первое письмо сестры догнало меня уже на дороге в Сибирь, и я не сумел бы передать теперь то впечатление, какое произвел на меня горячий, бессвязно-влюбленный лепет четырнадцатилетней девочки. Она клялась всю жизнь до последнего издыхания посвятить своему несчастному, заклейменному брату; и в продолжение многих лет не проходило с тех пор недели без того, чтобы не прилетел ко мне новый вестник надежды и света в виде маленького конвертика, надписанного нервным полудетским почерком, с каждым разом становившимся мне все знакомее, дороже и ближе…
Однако мечтам Тани о свидании со мною, мечтам, которые она неустанно развивала во всех своих письмах, я долгое время не придавал особенного значения: мало ли о чем мечтают девочки-подростки! Да и мой выход в вольную команду, к которому приурочивались эти золотые мечты, был так еще далек!
Но вот незаметно подошел и ударил час свободы. И не успел я серьезно выяснить сестре всю безрассудность ее плана добровольной поездки в каторгу, как она уже известила меня о крепком, бесповоротном решении в начале весны отправиться в далекий путь. В другое время и при других обстоятельствах письмо это, наверное, глубоко бы меня огорчило, как и многих на моем месте, но в эту минуту, к стыду своему, я чувствовал одну только безумную, безграничную радость! Яркий свет блеснул впереди во мраке и ослепил усталого путника… Какое невыразимое, неизведанное блаженство! Еще несколько месяцев грустного одиночества — и свершится золотой сон… После стольких лет сплошного кошмара, обид, страданий и всяческих унижений я прижмусь наконец к груди беззаветно преданного друга, которому изолью все накипевшие на сердце слезы, выскажу все недоговоренное, гордо скрытое от постороннего взора.{48}