По окончании одного из горячих споров моих с арестантами, в котором принимал участие и дежуривший в тот день надзиратель, Луньков таинственно отозвал меня в сторону и сказал:
— Иван Николаевич, я вполне готов верить вам. Конечно, куда же супротив вас не только нам, а и самому Шестиглазому. Но только одно я вам посоветую: держите про себя что думаете… Ну, вдруг до высшего начальства донесется? Спохватится оно и не даст нам двух третей… Нам же ведь лучше, ежели они неверно понимают…
И он так трогательно-умоляюще глядел на меня, произнося это, что я не в силах был даже засмеяться. Между тем Лучезаров, рассерженный в первых попыхах, начал, должно быть, размышлять. Когда на одной из вечерних поверок кто-то из арестантов спросил его, точно ли две трети прощаются каторжным, бравый капитан отвечал уже с некоторым смущением, бросив косвенный взгляд в мою. сторону:
— Я послал запрос заведующему каторгой… В губернаторской бумаге действительно несколько неясны на этот счет выражения… Во всяком случае, вопрос очень скоро будет разъяснен.
Петушков тоже не раз затевал со мной споры в руднике. Он понимал бумагу, как все, в пользу арестантов и полушутя, полусерьезно упрекал меня в самомнении, в желании во всем быть не таким, как другие.
— Я хорошо знаю, что вы ученые люди, а мы пни таежные, ну, а все-таки, ежели не мы, так ведь Монахов-то с Лучезаровым не меньше могут понимать?.. Они тоже чему-нибудь учились… Да, чего! Сам заведующий, слышно, объяснял, что скидывается две трети… Неужто ж никто, халудора, так-таки никто, кроме вас одних, во всей нашей Сибири читать не умеет?
— Не читать не умеют, Ильич, а настроились все в пользу двух третей — вот так и понимают. А вы вот что скажите мне: положим, вы бы девяносто рублей жалованья в месяц получали.
— Ох, ловко бы это, халудора, было!
— Положим теперь, что за какую-нибудь провинность вам уменьшили б это жалованье до двух третей. Сколько б вы тогда получать стали?
— Раньше, говоришь, было девяносто? Ну, понятно, осталось бы шестьдесят рублей.
— Ну вот сами видите, что по-моему и выходит.
— Как так? Что такое? Где по-твоему, халудора тебя заешь? — срывался с места Петушков и, продолжал спор, соглашался прозакладывать своего любимого коня Воронка против пятидесяти рублей с моей стороны…
Молва о том, что трое образованных арестантов заумничались, катилась, точно снежный ком, по шелайским окрестностям, и скоро об этом знали и говорили даже в заводе. Общественное мнение было не на нашей стороне, и все с явным злорадством поджидали решения высшего начальства, решения, которое должно было вконец пристыдить и опозорить нас!
— А что, Иван Николаевич, — шутливо говорил иногда Штейнгарт, — ведь самая большая неприятность будет теперь для нас, если начальство возьмет да и применит к нам две трети? Уж лучше, пожалуй, в тюрьме остаться, но зато в качестве победителей?
— Ну нет, я не согласен, — отвечал я, тоже шутя, — по-моему, лучше осрамиться, но две трети получить!
Время между тем шло. Большинство арестантов ждало, что выпускать из тюрьмы станут — самое позднее — несколько дней спустя, а некоторые были разочарованы, когда их не выпустили тотчас же после молебна и вечером надзиратели, как всегда, сделали поверку, прочитали наряд на работы и заперли камеры на замок. На другой день кто-то пустил слух, что из богадельни в Александровском заводе все арестанты давно уже выпущены и семидесятилетние богодулы, гуляя по кабакам, хвастливо шамкают беззубыми ртами:
— Мы еще загремим, братцы!..
Но слух этот был вскоре опровергнут.