Был яркий весенний день в двадцатых числах мая, когда назначен был молебен и отменены по этому случаю работы. Посредине тюремного двора уже ранним утром поставили стол, накрытый чистой белой скатертью. Эконом разложил на нем пачку восковых свечей. Кобылка толпилась во дворе с радостно сияющими лицами. Многие нарядились в чистые рубахи и намазали себе волосы жиром. Не слышалось ни брани, ни обычных ссор. Вчера еще заклятые враги — сегодня беседовали мирно и дружелюбно. Юхорев с двумя-тремя из своих приятелей, тюремных вожаков, расхаживал обычной геройской походкой вдоль фасада тюрьмы, и из его беседы с ними до моего слуха долетали порой отдельные фразы:
— Я опять на Олекму{17} ударюсь! Черта с два стал я в Забайкалье жить!.. Там и девки-то, по-моему, слаще и спирт крепче.
Ко мне тоже подошли мои приятели, Чирок и Ногайцев, оба торжественно-солидные, слегка улыбающиеся.
— Ну что, Миколаич, дождались и мы праздничка?
— Сон, просто сон, да и на! То и дело протираешь шары, боязно, как бы не проснуться.
— Ну, что ж вы теперь, Ногайцев, делать станете? На родину вернетесь?
— Возворочусь, беспременно возворочусь. Дедушка у меня там… Шибко любил меня дедушка.
— Как же вы жить там станете, чем?
— Чудной ты, право, о чем спрашиваешь… Что ж, рук у меня, что ль, нету? Аль думаешь, коли я раз в жизни одну аль две сволочи убил, так скучать опять по остроге стану? Сам знаешь, Миколаич, я и в каторге лодырем не жил. Ну, ежели я жиром заплыл, так разве это от себя? Это болезнь. Это нездоровый жир; больной я человек стал в каторге… А дай-ка мне волю да вольную пищу, я опять настоящим человеком стану!
Чирок внимательно вслушивается в эти речи Ногайцева, и лицо его делается все серьезнее и важнее.
— Правду это истинную говорит Ногайцев, — заявляет он убежденным тоном, — в тюрьме разве может человек человеком быть?
–: А вы, Чирок, уж не будете больше черемисов давить? — невольно спрашиваю я, припоминая, что до тюрьмы этот человек был несравненно меньше человеком, нежели в тюрьме, спрашиваю — и почти тотчас же раскаиваюсь в своем вопросе.
Лицо Чирка принимает в высшей степени огорченный вид.
— Эх, Миколаич! — Он снимает шапку и энергично чешет затылок, и это «эх!» звучит чем-то вроде горького упрека.
Сами собой вспоминаются мне рассуждения Валерьяна о благоприятном для нравственного перерождения моменте: уж и в самом деле, нет ли в этих рассуждениях доли правды?
— Строй-ся! — раздался вдруг оглушительный возглас надзирателя, и все зашевелились. Арестанты почти моментально построились в ряды. Ворота распахнулись, и стройным шагом вошла в них целая рота местных казаков с молодым хорунжим впереди. Послышались и для них слова команды, и казаки выстроились направо от арестантов точь-в-точь такими же шеренгами. Очевидно, ожидалась внушительная и величественная церемония.
Едва надзиратель замолк, как в ворота вошли приехавший из завода старик священник с рослым, представительным дьяконом, казацкий есаул, толпа надзирателей и конторских писарей и во главе их Шестиглазый с бумагой в руках, при одном виде которой сердца в груди у всех дрогнули и сладко замерли. В заключение ввели вольнокомандцев-арестантов и построили на левом крыле отдельным взводом. Все это произошло быстро, с необыкновенной помпой и в величайшем порядке.
— Благослови, вла-ды-ко! — рявкнул дородный, плечистый дьякон, нарушая внезапно благоговейную тишину, и богослужение началось. Все, как один человек, шумно перекрестились широким крестом. Истово крестились даже те из арестантов, которые на словах не верили, что называется, ни в чох, ни в сон, походя богохульствовали и заявляли себя самыми крайними атеистами. Было ли это искреннее умиление, серьезная готовность возродиться? Влияло ли отчасти присутствие многочисленного начальства?..
Перед провозглашением многолетия к столу торжественно приблизился бравый капитан, медленно развернул таинственную бумагу, которую все время держал в руках, окинул ликующим взором строй бритых арестантских голов и громко произнес:
— Так вот что, братцы, дождались вы великой милости!.. Слушайте бумагу, полученную мной от военного губернатора.
Если бы муха пролетела в это время по тюремному двору, то, вероятно, и ее шелест был бы всеми услышан. Где-то далеко, за тюремными воротами, кто-то кашлянул; высоко в небе прощебетала ласточка…
Читал Лучезаров громко, необыкновенно отчетливо и выразительно, не только голосом, но взором и жестом руки подчеркивая следующие слова: «При условии хорошего поведения, искреннего раскаяния и доброго мнения начальства сроки наказания арестантов, назначенные им по суду, могут быть уменьшаемы до двух третей!!!»
У всех точно тяжелый камень свалился с плеч: теперь уже все собственными ушами слышали то, чему раньше приходилось верить лишь на основании только слухов, хотя бы и самых достоверных. Кобылка глубоко завздыхала, закрестилась и радостно заколыхалась…
— Слава тебе господи! — послышались возгласы старичков.
Лучезаров между тем продолжал чтение губернаторской бумаги по пунктам, хотя его никто уже не слушал и никто не понимал.
— Ну, так вот что: до двух третей скидывается вам! — торжественно возгласил он еще раз, окончив чтение и высоко подняв в воздухе бумагу.
Видимо, бравый капитан сам искренно ликовал. Багрово-красное лицо с длинными желтыми усами казалось на этот раз не грозным, а сияло умилением… Да и вся внушительная фигура Лучезарова приняла, казалось, меньшие против обыкновенного размеры, превратившись в фигуру обыкновенного смертного… Внимательно поглядев затем в обе стороны арестантских рядов, Шестиглазый быстрыми шагами подошел ко мне и, протянув бумагу, любезно сказал:
— Посмотрите еще раз и объясните им в камерах, если чего, быть может, не поняли.
Это было в первый раз, что он говорил мне без всяких обиняков вы при столь официальной обстановке.
Между тем священник, благообразный старик с длинными белыми волосами, тоже умиленно заговорил:
— Так вот, ребятушки, какая милость вам вышла! Может быть, некоторые из вас и не заслужили ее, а и тем будет сброшено две трети срока. Ну, помолимся же еще раз покрепче и потеплее.
И снова началось жаркое моление.
— Лебята, кто хочет сведи купить, белите! — кинулся толстый и красный, как кирпич, эконом к рядам арестантов с пучком восковых свечей в руках. Их живо расхватали у него (он отлично запомнил, кто именно). Брали не только благочестивые старички, но и равнодушный к религии «молодяжник», не только состоятельные люди, но и такие, за кем в конторе числилось не больше десяти копеек. Дьякон, зараженный общим энтузиазмом, просто надрывался, провозглашая многолетие, и когда могучий бас его загремел «многая лета» плененным, заключенным, а затем и их начальникам, то арестантский хор рявкнул в ответ ему так искренно, так громоподобно, что, вероятно, на дальних сопках было слышно его: по крайней мере паривший в небесной синеве в виде маленькой точки коршун тотчас же скрылся из моих глаз…